Индивидуальные долговые портфели и долговые реестры, сохранившиеся в архивах московских судов, показывают, что самой распространенной практикой было сочетание горизонтальных связей между людьми своего статуса и связей, пересекавших социальные границы. Такое преобладание смешанных долговых портфелей указывает на то, что личные и неформальные долговые связи, укрепляя традиционные российские иерархии чинов и сословий, одновременно и подрывали их, создавая слой собственников «среднего достатка», включавший незнатное дворянство и мелких чиновников, купцов, а также наиболее зажиточных крестьян и мещан. Хотя собственники в России XIX века представляли собой рассеянную и аморфную группу, они жили рядом друг с другом, занимались одними и теми же видами экономической активности и заключали друг с другом брачные союзы. Более того, как отмечал антрополог Дэвид Гребер, долговые отношения обязательно подразумевают равенство, сосуществующее с властью и иерархией[355]
. Чтобы участвовать в долговых сделках, люди должны разделять ряд общих установок и практик, связанных с честью, доверием, неплатежеспособностью, взаимной зависимостью и репутацией в сообществе, в то же время определяющих, кто может стать участником кредитных сетей.Глава 3. Грани риска
При том что сеть частного кредита в Российской империи отличалась обширностью и разнородностью, она ни в коем случае не была открыта для всех желающих. Заимодавцы и заемщики действовали в рамках сложной структуры культурных и правовых норм и установок, связывающих владение собственностью с представлениями о личной независимости, личной ответственности, доверии и риске. Некоторые из этих норм были прописаны в законодательстве в качестве строгих четких правил и потому являются хорошей отправной точкой для изучения культурных основ кредита.
Пожалуй, самым четким и недвусмысленным правилом в отношении кредита, существовавшим в российском праве, был абсолютный запрет на участие несовершеннолетних, то есть лиц, не достигших 21 года, в каких-либо имущественных сделках при отсутствии письменного разрешения, выданного их законным опекуном. То, как этот закон выполнялся на практике, достойно внимания не только вследствие широкого распространения образа молодого богатого мота в культуре XIX века, но и потому, что это, по видимости, строгое правило переплеталось с другими, более гибкими юридическими и социальными режимами, пытавшимися – как и во всех прочих крупных правовых системах – регулировать и упорядочивать финансовую жизнь и рискованное поведение[356]
. Подобное регулирование должно было в первую очередь осуществляться путем пресечения сделок с участием лиц, считающихся некомпетентными или недостойными доверия, – не только несовершеннолетних, но и расточителей, накапливавших огромные долги, которые угрожали разорить всех их родственников, поскольку, взрослея, дети не всегда проникались финансовой ответственностью.Еще одним принципиально важным набором правил, призванным контролировать кредитные отношения, был институт банкротства. На протяжении столетий банкротство на Западе рассматривалось как нечто вроде символической и юридической смерти, публично изгонявшей виновного из сферы гражданских отношений собственности, – и этот процесс едва ли был более приятным, чем признание человека виновным в преступлении или объявление его невменяемым. В значительной степени это отношение сохранялось и в XIX веке. Самоубийство банкрота было известной культурной поведенческой моделью[357]
. В пример можно привести вышеупомянутого Николая Макарова, предпринимателя дворянского происхождения, лишившегося в 1860 году своего дела из-за финансового кризиса и ссоры со своим намного более знаменитым компаньоном, питейным магнатом Василием Кокоревым. Впоследствии Макаров писал в мемуарах: «Разорение я перенес бы с твердостью и терпением; но несостоятельность – никогда. Поэтому одна мысль о банкрутстве леденила мне кровь и веяла на меня холодом могилы». Прежде чем принять решение о том, чтобы дать себе второй шанс и попробовать свои силы в качестве писателя и издателя, Макаров всерьез помышлял о самоубийстве, и в одном из изданных им самим романов, написанных им с целью поправить свое финансовое положение, фигурирует разорившийся дворянин. Макаров писал: «Мысль о неизбежном банкротстве парализовала все его способности, убивала в нем всякую деятельность. Он не мог ни за что приняться, потому что ему повсюду чудились страшные слова: банкротство, банкрут»[358].