Правда, хорошая песня? А сколько таких песен хранится в памяти народа? Иногда мне кажется, что все обиженные люди — прирожденные акыны. Наверно, не один наш народ любит петь и сочинять песни. Кто знает, может, добрый джинн-отец песен — провел ночь на земле и передал свой дар нашему народу… Посмотришь — ободранный, как облезлый верблюжонок, опухший человек, а сидит себе на базаре и как ни в чем не бывало поет, сочиняет свои песни. Заметил старика, где мы покупали толокно? Белобородый, все лицо в морщинах, в чем у него только душа теплится, а голос до чего же чистый и звонкий! Как он поет! Слова так и переливаются, как бусинки да шелковой нитке. И поет он ласково, вольно, прошибает насквозь своими словами. Поет о нас с тобой, о всех беженцах, о бездомных и бесприютных. У нас есть акыны, у которых слова летят, как брызги огня из-под горна кузнеца; у нас есть сказители, они долго-долго могут рассказывать сказки, похожие на медленное движение каравана в пустыне; есть у нас и мудрецы, доподлинно знающие всю историю, все легенды и предания, нравы и обычаи народа.
Почему же нам не дано строить дома, воздвигать города, выращивать сады, озеленять землю? Почему у нас нет своих медресе, где учились бы дети? Живи мы в городах, как русские, мы тоже, наверное, стали бы сильным народом, пустили бы глубокие корни. Кто бы посмел нас тронуть, согнать с насиженного места?… А мы кто? Кочевники, вечные странники. Весь наш груз — серые кошмы да легкие юрты, озаряемые светом очага. Всю жизнь в седле. Куда подул ветер жизни, туда мы кочуем. Как перекати-поле. Наши кони быстры, наши сборы легки… Вот обдало нас ветром страха, и мы разлетелись песчинками, мой кичи жээн[97]. Видел на базаре, сколько там нищих, полураздетых, голодных людей бродит? Это все наш киргизский народ. Если бы не доброе гостеприимство уйгурских дехкан, многие наши беженцы давно лежали бы под землей. Простой люд, оказывается, добросердечный. Как забудешь отзывчивых в беде кашгарских братьев?
Батийна, придерживая клячу, остановилась на мгновение, глотнула слюну и, поудобнее переложив посох, дальше застучала им по ухабисто-каменистой дороге.
— А видел ты, Качыке, как старая-престарая горбатая бабушка прощалась с девочкой? То, наверное, ее внучка. Слышал, как она причитала: «Счастье ты мое… Иди, иди с этим дядей. Лучше поживи у чужих, чем умереть с голоду. Не бойся… Будем живы, найдем тебя… Заберем домой…» Слышал, как она стонала? Как только сердце у нее не разбилось? Разве легко расстаться со своим ребенком? Когда она села на плоский камень и разрыдалась, я тоже не выдержала. А ты сдержался. Все-таки ты мужчина. Крепче меня. А может, ты просто еще многого не понимаешь. Я почувствовала — рвется в клочья сердце бабушки, тяжко расставаться с внучкой, но толкает ее нужда на это. Я видела, у этой бабушки и внучки давно во рту крошки не было, они изнывали от жажды. Как она наставляла внучку быть послушной у чужих… Эх, Качыке, Качыке! Ничего-то ты еще не понимаешь. А я и сейчас слышу дребезжащий голос старушки, листва засохшего тополя так шелестит на ветру…
Батийна, подкладывая в огонь сухой травы, варила жарму[98] из купленного на базаре толокна.
Полог шалаша вдруг приподнялся, и вошел, как тень худющий, человек; он был чернее сажи на днище казана. Подумав, что пришелец нищий — много их брело тогда по уйгурской земле, — Батийна продолжала помешивать деревянным черпаком сбегающую жарму. Жарко горели стебли карагача, треща и постреливая во все стороны искрами, и сквозь треск и шипение огня Батийна уловила тяжелое дыхание человека.
— Эй, мой свет, Батийна, не узнаешь меня?
Батийна обернулась на усталый голос. А он продолжал:
— Конечно, дорогая, где уж меня узнать? Я сам себя не узнаю. Люди бегут от меня, такой я страшный. Джусуп я, друг твоего отца Казака. Помнишь, как в местечке Толоктун-чаты я тебя освобождал от Адыке? Так и не смог защитить. Власти на то не хватило.
— Ой, дядя Джусуп! — обрадовалась Батийна, порываясь обнять старика.
Но он замахал рукой.