Разгневанный Серкебай чуть было не заехал плеткой по голове старшей жены. Надулся и долго не разговаривал с байбиче, целую неделю не высовывал носа из юрты Гульбюбю и блаженствовал на горке шелковых, атласных одеял и подушек. Голова его покоилась на жарких коленях юной красавицы. Гульбюбю перебирала его волосы беленькими, мягкими пальцами с розоватыми ноготками. От сладости и неги бай щурил глаза, изредка покряхтывая и небрежно шевеля кончик редкой бородки. Лишь этим едва уловимым движением бай давал знать, что не спит, а то казалось, что он сладко уснул на коленях второй жены. Изредка, вскинув бородку, он крякал:
— О цветочек мой, а если ты меня духами опрыснешь, а? Молодая жена была нежна и чиста, словно горный снег. И покорна. «Я сюда затем и приехала, мой дорогой», — говорили ее лучистые, искрящиеся глаза, и она мгновенно исполняла просьбу своего господина. При каждом мягком, беззвучном движении ее белое шелковое платье шелестело, шуршало, обдавая юрту чарующим ароматом. Она вскидывала брови, мягко поводила кистями рук. Белый шелк рукавов колыхался, острый локоток поднимался над глазами Серкебая, и ему казалось, что это лебедь чистит свои перья. Из нагрудного кармана коричневато-красного плюшевого жакета Гульбюбю доставала плоскую, пухленькую коробочку и спрыскивала бороду Серкебая благовонными духами.
Томно прикрывая глаза, он умолял:
— Какая ты у меня милая… Еще немножко побрызгай. Побрызгай, моя небесная красота. О Гулюнжан, моя дорогая звездочка… Где твой платочек? Помаши-ка мне в лицо. Ну и блаженство!..
Гульбюбю помахивала невесомым шелковым платочком над лицом мужа. А он, затаив дыхание, стонал от блаженства:
— Какой восхитительный дух исходит от моего птенчика. Моя нежная, милая. Ласковая. Ага-ага, вот так маши. Помягче. О, ласковый шелк волос у моей Гулью… Да, я первый заметил всю твою прелесть. Ты и солнце, ты и цветок мой… Да, перед тем, как выехать в дорогу с пятьюстами баранами, я видел сон: мне на руку села невиданной красоты птица. На пышные ее перья больно смотреть, от ее пения разливается услада в душе. А за мной народу — тьма-тьмущая… Проснулся, когда солнце поднялось уже к обеду. В теле свежая бодрость, будто я искупался в озере Сон-Куль… Я позвал аксакалов, просил их дать благословение за упокой черного ягненка с белой отметиной на лбу. Но о виденном сне никому ничего не сказал, сам стал его разгадывать… О, какие у тебя ручки, Гулюнжан! Моя ты радость, мое блаженство. Ты возвратила мне тридцать лет жизни… О, положи свою нежную ручку мне на сердце. Я раб этой ручки, маленькой и сладкой, как детская ладошка…
Молодой женой Серкебая не восхищались разве лишь дряхлые старцы да малые дети. Остальные мужчины, от горделивых байских сынков и вплоть до табунщиков, искали встречи, слагали о ней песни и целые легенды.
— Да на нее больно смотреть, как на слепительное солнце. Какое совершенство!
— Не говори. Слиток золота, не девушка.
Проезжая мимо юрты Гульбюбю, мужчины то и дело оглядывались, словно забыли там что дорогое, радовались любому поводу, чтобы подольше задержаться в аиле. «Хоть бы разок увидеть эту лучезарную, солнцеликую красавицу», — вздыхали отчаянные юные головы, и кое-кто даже осмеливался переступить порог белой юрты Серкебая.
А Серкебай все блаженствовал на шелковых одеялах, голова его покоилась на коленях возлюбленной, он сладко кряхтел, потягиваясь, полусонно спрашивал:
— И-ии-ээ… Гулюнжан, кажется, кто-то заходил в юрту, мой свет?
Расправляя нежными пальцами морщинки на лбу бая, она медленно поднимала длинные ресницы, бросая лучистый взгляд на полог юрты, едва улыбалась и, не отвечая на вопрос мужа, кивком головы приветствовала вошедшего смельчака. «Куда ты пришел, бесстыжий юнец? Разве не видишь, что нет здесь твоей пары?» — говорил себе джигит, и для него эта женщина становилась еще недосягаемей и желанней.
Серкебай, точно подозревая что-то неладное, переспрашивал:
— Скажи, милая, кто это к нам заходил?
— Аильные ребятишки на минутку заглянули… — отвечала она небрежно, сквозь приятный смешок, похожий на перезвон серебряных украшений в ее косах.
— Да, да, вроде бы полог открывался и закрывался, мой свет. Полцарства отдал бы за твои мягкие, как вата, руки. Потри-ка еще спину, мой птенчик…
Брачное ложе покоилось за расписным тяжелым занавесом из белого с блестками атласа. Занавес слегка приподнят, и край его аккуратно, чтобы не помять, приткнут за унину[53]. Против ложа висит ковер, отороченный переливающейся куньей шкуркой.