— Приятно слышать, — сказал Карачаев и сел против Павлищева, землисто-серый, без кровинки в лице. — А вы никогда не задумывались, господин офицер, кому вы о-обязаны тем, что так долго живете в здешних краях на свободе и разыгрываете вот эти свои спектакли? Вы никогда не слыхали, кто ручался головой, партийным билетом, что вы, бывший помещик и лошадиный идеолог, не поднимете оружия на советскую власть… ручался, что в свое время придете с повинной и выдадите подпольные склады оружия и тех, кто его против нас поднимает? Об этих фортелях вы не подозреваете? Отвечайте!
— Те, те, те… — сказал Павлищев и погрозил Карачаеву двумя пальцами. — Это вы тоже для нее?
Карачаев утомленно оперся головой о ладонь, а Павлищев с шумом вскочил на ноги, отпихивая ногой табуретку.
— Не шутите, Карачаев! Это святые вещи.
— Надоел ты мне, бухгалтер, — медленно выговорил Карачаев. — Тебе должно быть известно, что подобного рода заступничество сейчас не особо поощряется — кулаки-то вон что творят! Ну, в общем, надоел… Докутич со станковым пулеметом тебя утопит все равно. На «этот патрон» ты права не имеешь. Иди, открывайся сам, пока не поздно. Иди… пробил твой час…
— Ге-оргий Ге-оргиевич… — невнятно, потерянно пробормотал Павлищев. — Но… это же не согласуется… с вашей большевистской философией! Вы поплатитесь за меня…
Девушка вспыхнула.
— Что вы знаете о нашей философии? Как вы смеете судить!
— Погоди, — остановил ее Карачаев, пристально глядя на Павлищева. — Ну, чего ты еще хочешь? Говори.
— Георгий Георгиевич! И вы, милая девочка… Больше молчать не могу, невыносимо. К вашему сведению: я… дядя Ваня. Да, я! Тот самый, который сбежал в прошлом году на Черный Иртыш. Как видите, не сбежал… Остался здесь, на родной земле. Это все знают, кроме вас.
Карачаев пододвинул к себе браунинг.
— Враки!
— Нет, правда. Но повторяю: на моей совести — ни одной загубленной души. Мои руки чисты.
— Вот за это — спа-сибо, — протяжно проговорил Карачаев.
— А на ком кровь — я покажу, — добавил Павлищев, — если пробил мой час… если в а м это нужно… Мне с Докутичами не по пути.
Девушка с гордостью смотрела на Карачаева.
«А я знала, я чувствовала все, все, все! Я знала все наперед еще в Усть-Каменогорске…» — думала она.
Ночевали впервые под одной крышей: Карачаев и Павлищев — у окон, в углах горницы, девушка — в глубине, за ситцевой занавеской. Когда задули лампу и горница осветилась лунными бликами, уснул один Карачаев. Он громко бредил. К полуночи луна зашла, стало совсем темно, и девушка решила, что Павлищев подозрительно тих. Она встала, натянула на себя бриджи и пошла к кровати Карачаева с разряженным браунингом в руке. Нащупала в изголовье табуретку и уселась, глядя в угол Павлищева. Печь напротив пышала жаром, но девушка дрожала всем телом, так боялась неспящего дядю Ваню…
Карачаев проснулся, едва она подошла, сказал хрипло:
— Не дури. У меня голова…
— Я буду тут… Простите, — сказала она.
Он поднял горячую руку и притянул ее голову к своему плечу. Сонно попросил:
— Убери эти…
Она вытащила шпильки, волосы рассыпались. Он взял их полной горстью и прижал к своему лицу. А она проговорила торопливо, положив ему на грудь руку с браунингом:
— Ваш друг сказал, что я его невеста.
— Какой друг? А!.. Он понимает, где золото, где руда.
Она улыбнулась, не шевеля губами, чтобы он не почувствовал, что она улыбается, и тотчас вскинула голову. Карачаев опять бредил. Она окликнула его, он не отозвался. Тогда она потихоньку влезла на кровать и легла рядом с ним поверх ватного одеяла. Приложила ладонь к его лбу под бинтом. Лоб был сух и горяч, бинт гладок и тверд от запекшейся крови.
Карачаев выговаривал невнятно:
— Вык… кырс… амб-блийск… флирма…
Она послушала и стала целовать его нежно, успокаивающе, как ребенка, в щеки и в колючий угол рта.
Карачаев очнулся, умолк, а она все целовала его в щеки, потом в глаза, не помня себя.
Он обнял ее, схватил за волосы, которые она откинула за спину. Ей было больно. Но она продолжала целовать его в глаза, только в глаза, запавшие от бессонных ночей.
Руки его ослабели. Он вздохнул, засыпая, и больше не просыпался и не бредил до утра.
Чуть забрезжило в окнах, она хотела уйти, он почувствовал это во сне и сжал в кулаках ее волосы.
— Спи, — пробормотал он. — Я те… разб… жу… — И проснулся, совершенно свежий.
Вгляделся в ее лицо, словно не узнавая, нащупал браунинг в ее руке, на своей груди, бриджи, подпоясанные мужским ремнем, босые ступни, холодные, как ледышки, и чертыхнулся, вытаскивая из-под нее одеяло и укрывая ее.
— Простите, — шептала она, — простите.
— Молчи, пожалуйста… Я дурак, — сказал он. — Но дуракам счастье. Здравствуй, что ли, Карачаева?
— Я не буду. Я не знаю, — отвечала она.
Павлищева в горнице не было. Когда луна зашла, он неслышно оделся, вышел вон и всю ночь бродил у реки, прощаясь с родными местами.
В город они отправились вместе, втроем, в одних санях. На сутки заехали к Маркелу Ефимовичу.
Выбирать председателя сошлось все село — и бабы, и старцы, и детишки. И предстал перед ними Мырзя уже не прежний — партийный.