Говорили о нем дружно, но разно. Одни вроде бы весело:
— Какой же он партейный? От такого партейного — ни страха ни дела, ни проку ни урона, ни вам ни нам. Ино дело — пастырь, ино дело — овца. Он и в попы негодный, не то что в партейные.
— Нешто нету кого помордастей, погорластей? Ни бороды, ни сапог на мужичке. Ни жены, ни свата. Таких молодцов на дюжину тринадцать. Пущай хоть подпояшется ремнем заместо бечевы… Штаны одень Хлюбишкины! И чтоб левольвертом помахивал. А то больно мы к тебе привыкшие, андел ты наш.
Другие говорили злее:
— Был он Мырзя… Запамятовать это пора. То-то и солоно, что таких на дюжину тринадцать. Ежели Маркел Ефимов — партейный, мы все — партейные! В трудную-то годину русская овечка первейший воин.
Павлищев был на этом собрании. Сидел во втором ряду. И было услышано, что он буркнул себе в усы:
— Силен ваш бог. Так и царя мужик не чтил.
Карачаев ответил ему из-за стола, покрытого кумачом:
— Царь — помещик. А наш бог — рабочий человек.
Но самое памятное случилось затем. Поднялся Маркел Ефимович, бритый, мытый, с ног до головы новый. Постоял, крутя головой, поигрывая желваками, и заговорил с уполномоченным обкома робким голосом, словно бы с глазу на глаз:
— Вы давеча внушали: за тебя, мол, воюем. Почто же за меня? Иные располагают, что я гол, бос, сам вроде рабочего. Одного с вами звания. Так-то оно так, да не вовсе… У вас у самих есть в писании: одна, мол, у мужика душа — от бога, да при ней другая — от нечистой силы, и обе они одну телу гложут! Прости, господи, прегрешенье… И второй к вам вопрос: а с кем же вы теперя воюете? Выходит дело: за меня, мужика, и супротив меня, мужика… для моего же великого проку! К чему же, голубы, такая нужда-охота? Я и дальше того спрошу: долго ли плантуете воевать? На чем умиритесь? Дальше быдто и спрашивать некуда… Однако на все есть закон. Вона и у господа было: на который-то день сотворил твердь, на который — живность, и притом день седьмой! День седьмой — он быть должен при каждой власти, не для духовности, для закона, — через закон, мил друг, не перескочишь… А я вам, товарищ полномочный, по дурости своей и то напомню — вы сами же и раззвонили нам в урок, что у вас всяко бывало. К примеру, как вы того нэпа по темечку погладили, ровно бы пай-дитя, обобрали до нитки, враз и к ногтю, даже пару единую ихнего братца на разживу не оставили в нашем-то нынешнем ковчеге.
— Нэпман — не мужик, — перебил, не утерпев, Карачаев.
— Ясно-понятно: без мужика жизни нет. Так-то оно так… Али не так?
— Велишь отвечать?
Маркел посветлел от улыбки.
— Кой толк мне спрашивать, ежли вам отвечать? Ежли я перед всем миром не отвечу! Дозвольте объяснить. Не хотел я обещаться на миру. Уж мы в долгу как в шелку… — Маркел поднял палец с мозолями. — Но я хозяв рушить не стану.
Карачаев откинулся на стуле, единственном в селе, и шутливо почесал затылок.
— Это кого же — Докутичей, что ли?
— Докутич — мироед. А мир — хозява. Их гнать в лес, отучать от земли — нет моего желания.
— Ну, это как партия скажет. Умей слушать, Ефимыч, — сдержанно заметил Карачаев, думая о том, что, по чести говоря, сейчас ему всего интересней и нужней послушать человека, который был и перестал быть Мырзей.
Маркел приложил руки к груди.
— А я не отрекаюсь: я и скажу… Коли народ признал, что я есть партейный, я и скажу. Глух никогда не был. Ударите в колокола, услышу.
Тут из задних рядов словно бы потек к красному столу такой ли вальяжный, такой ли добросердный голос:
— Эх, голова. А ты ишо не партия — говорить… Партия-то она рабочая. Вот чего смекай да помни.
— Это я сыздетства помню и помнить не перестану! — ответил Маркел.
Павлищев заворочался и замычал на своей скамье, слушая слова, похожие на клятвенный зарок. Но Карачаев был темен лицом, будто недоволен.
— Не ошибемся мы с тобой? Не напутаем, товарищ Ефимов?
— Ошибся тот Хлюбишкин. А и дядя Ваня выпутывается… Вон Боровых из «Ордена Красного Знамени» приманивает своих к дому — бандитов-то. Я — как Боровых. Я не ближе его, дальше пойду, хотя холостой, бездетный…
— Куда же дальше? Непонятно, — сказал Карачаев, вынув из берестяного коробка городскую гладкую папиросу и прикуривая от керосиновой лампы.
— Неужели вы не поймете, что я понял? Нас еще Крестная воумляла, что земля мужику не от бога, от власти дана. Зачем дана? Разорять? Земле гулять в девках — грех, ей — родить по закону. А мы? Охальничаем над ней… Навоевались мы, товарищ полномочный. Неможно больше! Хозяева — не ратники, им — сеять да жать…
Карачаев пристально посмотрел на Анну, сидевшую рядом, за столом, и сердце ее сжала боль — и за него, и за милого Мырзю. В ту минуту Мырзя казался ей чем-то вроде Конька-Горбунка, у которого в ухе спрятаны чудеса.
Карачаев покосился на Павлищева: тот ответил немигающим взглядом. Дядя Ваня боялся за Левшу… Считал, видимо, что сейчас уполномоченному обкома туго!
Тогда Георгий, навалясь грудью на красный стол, спросил Маркела Ефимова, а с ним людей, немо глядевших из темноватой глубины избы:
— Ты чего хочешь, брат?
— Хлебушка! Колхоз — не к тому, чтобы его меньше, а чтобы больше было…