– Да не, я не про то! Ты на расположение смотри!..
– Смотрю… И чего?
– Вить, ты музыке учился?
– Нет.
– А-а-а, тогда понятно.
Тут Драбкин пригляделся к птицам и заорал:
– Точняк, Лёха, точняк! Как ты разглядел?!
– Да что вы там нашли, Штирлицы? – Лося начало подъедать любопытство.
– Ну, смотри, если провода представить как нотный стан…
– Какой стан? – переспросил Лось.
– …нотный, ну, то есть нотные линейки, а птиц как значки нот, то получится мелодия.
– Лёх, не томи, – попросил я. Тоже никогда не учился музыке и не знал никаких таких нот.
– Они битловской «Естэдэй»31
сели!– А-а-а… – протянул Лось. – Бывает. Может, и не такое ещё бывает.
– Ну да, чётко «въезд в тоннель» получился, – прищурился Саня Драбкин.
– Причём тут тоннель? – опять не врубился Лось.
– Да шутка это. Я, когда учился, были у меня знакомые ребята, в кабаке нашей гостиницы «Москва» лабали. Так они слов не знали половины песен. Вот и гнали вместо «естэдэй» – «въезд в тоннель»! – Я заржал.
Мы расселись по прежним местам, машина тронулась.
– А ты где учился? – спросил я Драбкина.
– В калининградском. Это Восточная Пруссия, бывший Кёнигсберг. Десять лет как закончил.
– Понятно. Сань, у тебя ещё осталось?
– Осталось. Дать? – Я кивнул.
По неопытности микроскопическими глоточками смакуя огнеподобный коньячный спирт, я полировал взглядом, не отягощённым резкостью, убегавшую от меня дорогу. Можно было повернуться, опереться о крышу кабины и встречать дорогу лицом. Но было просто откровенно тупо лень. Меня быстро забрало. Чем меньше глотки́, тем больше попадает под язык; там и всасывается. А кровоснабжение под языком такое, что спирт сразу бомбой летит мимо печени в большой круг и немедля бьёт по мозгам. Отец рассказывал, у офицеров царской армии было соревнование, на двоих – называлось «аршин» или «напёрсток». Наливали водку в швейные напёрстки, ставили в две линии – кто кого перепьёт. Вроде ещё ничего не выпили, а уж оба под столом.
От коньячного спирта проснулся аппетит. Жрать было нечего. Я залез в хлебный мешок, отломил от белого батона ещё не успевшую зачерстветь хрустящую поджаристой корочкой горбушку, и стал жевать. В голову лезло всякое. Кто я, зачем я, куда… Это не ко мне, нет, нет, отстаньте, пусть Джинни отдувается, – он же как раз умный. Но Джинн сейчас был явно не при делах.
Кто я? Студент. Почти врач. Два года, и выпуск. Шеф на кафедре, весь на понтах, обещал аспирантуру и досрочную защиту через год. «Тебе – без проблем». Только глаза странным образом бегали. Я ведь ему уже для одной главы докторской материал собрал, за два-то года. За следующие два – ещё для двух наберу. И писами по воде вилано, дорогой товарищ Дёмин, что вы собираете – себе кандидатскую, или не совсем себе докторскую.
Вопрос два. Зачем я? Вот прямо сейчас – чтоб лежать на соломе, пить спирт, стучать молодым сильным сердцем и дышать, глотая ветер. Это так объемлюще: дышать; себя чувствовать, – налито́го силой, молодого, пышущего здоровьем. Ещё зачем? Любить. Я закрыл глаза. Три женщины, три мечты, три отрады, три мои надежды незримо сели вкруг меня.
– Абдулла, у тебя ласковые жёны, мне хорошо с ними!32
– охальник проснулся, насосавшись в моей голове свежей неразбавленной спиртягой.Раньше знал: тепло – не для меня. Салют, Ласточкина! А теперь – нет! Дудки! Мир стал моим. Мир стал – для меня. Мир встал на мою сторону. Вы сделали это. Вы, трое. Даша, Микаэла, Маша. Никто другой. Только вы.
– Хорошая жена, хороший дом, что ещё надо человеку, чтобы встретить старость?.. – да ты поэт, Джинни. Грузовик резко тормознул. Меня, проелозив по полу, приложило макушкой о перегородку между кабиной и кузовом. – Приехали, – подтвердил Лось, грузно спрыгивая на землю. Три женщины неохотно поднялись и скрылись в укромном уголке моего «я». Помахали на прощание: не грусти, мы тут.
Вездеход, чуть ли не по ступицы утопая в грязи после вчерашнего дождя, стоял враскоряку на подобии дороги посреди окраинной деревенской улочки. По обе стороны – садики, заборы, домики. Но то не для нас.
– Сюда, – махнул рукой низкорослый шофёр, похожий на шелудивого дворового кобеля. Я поднял взгляд и обомлел. Мы стояли перед покосившимся деревянным срубом чёрного цвета. Чёрным он стал, потому что правая часть когда-то горела и закоптила собой всё остальное. Стёклами в оконных рамах давно не пахнет. Ставнями тоже. Дом оказался неожиданно высоко посаженным, стоящим, словно на сваях. Крыльцо целое, но входная дверь болтается на одной петле. Гуськом, пока без поклажи, мы зашли внутрь.
Там было две комнаты. Одна сгорела: от четырёх стен осталось две. Вторая чудом сохранила все четыре. В ней гужевались восемь некогда никелированных кроватей с металлическими сетками. Ни матрасов, ни подушек, ни тем более одеял. В полу нет трети досок – очевидно, они просто сгнили и повылетали, как зубы из стариковской челюсти. Под полом, не боясь нас и вообще никого, медленно и степенно разгуливали куры.
– Бля, что за бомжатник! – с отвращением выдавил Юрастый. – Мы тут вшей не словим?