«Санкт-Петербургские ведомости» дали на своих страницах очень интересную характеристику позиции, занятой Францией в первые дни конфликта: «Подобный резкий тон, подобное забвение простых дипломатических приличий, не позволяющих грозить противнику войной с первого же слова, прежде даже, чем он успел раскрыть рот, чтобы высказать свое мнение – все это доказывает только еще лишний раз, как глубоко оскорблено мелочное самолюбие французских шовинистов успехами, одержанными Пруссией <…> как жадно эти шовинисты выискивают каждый случай, чтоб или унизить ненавистную им Пруссию, принудив ее к отступлению, или же сцепиться с ней»; «болезненно-раздраженное и ложно-направленное чувство национального самолюбия известной части французского общества» стало угрожать «серьезной опасностью европейскому миру»[2277]
.Эти характерные вызовы разве не свидетельствовали о том, что политическое руководство Франции было заинтересовано не меньше, если не больше Пруссии в начале войны? Указание Бисмарка на то, что за 14 дней Эмского напряжения единственным официальным обращением Франции к МИД Северогерманского союза стала декларация об объявлении войны, лишний раз свидетельствует в пользу этого[2278]
. Яркую оценку французской политике накануне войны с Германией дал Д. А. Милютин в своих мемуарах: «Во Франции давно уже замечались симптомы постепенного упадка того обаяния, которое довольно долго внушала Вторая империя. Способствовали тому как постоянная фальшь и изворотливость во внутреннем управлении государства <…> так и неудачи во внешней политике»[2279].Внешнеполитическое положение Франции заметно ослабло также и вследствие того, что Наполеон III пошел по пути укрепления отношений с Австрией, в который раз отказав Петербургу в переговорах по восточному вопросу. «Московские ведомости» еще во время войны задавали Франции риторический вопрос: «Не лучше ли, не проще было бы разорвать Парижский трактат, чистосердечно подать руку России и отказаться от той грубой, бессмысленной и самоубийственной системы действий на Востоке, которая навязана Франции ее же врагами?»[2280]
На этот вопрос однозначно отвечали «Санкт-Петербургские ведомости»: «Союз с Францией, проповедуемый нашими националами при рукоплесканиях толпы, никогда не развязал бы нам руки на Востоке»[2281].В то же самое время Бисмарк проявил к этому вопросу повышенный интерес и, в отличие от Парижа, дал согласие Берлина на удовлетворение российских интересов в Черном море. В повестку дня европейских международных отношений вносился, таким образом, не весь спектр проблем, связанных с восточным вопросом, что могло окончательно взорвать всю Европу, но лишь узкий круг задач, имевших отношение к отмене ограничительных статей Парижского мирного договора 1856 г. Оказывая Петербургу в этом максимальную поддержку, Берлин получал важнейшую выгоду. С начала ноября 1870 г. и вплоть до первых месяцев 1871 г. восстановление позиций России в Черном море стало основной темой в переписке Горчакова с российскими дипломатическими представителями за рубежом. Исход франко-германского противостояния, отступившего для Петербурга на второй план, рассматривался в российской столице через призму восточного вопроса, а проблема создания Лиги нейтральных государств совершенно потеряла свою актуальность, что было так необходимо северогерманскому канцлеру.
Поддержка Бисмарком России в ее черноморских делах содействовала еще большему укреплению германо-российских отношений. Выбор между реальными гарантиями со стороны Берлина и эскалацией восточного кризиса, подогреваемого австро-французскими прожектами, был для Александра II очевидным. Донесения Ройса свидетельствовали о том, что российский император сохранил верность непопулярной в российском общественном мнении линии международного сотрудничества с Пруссией. Уже после окончания войны и начала работы конференции в Лондоне Горчаков обсуждал с Ройсом позицию, занятую Россией по отношению к Северогерманскому союзу. Он подчеркивал: «Теперь России следовало бы понять, где ей нужно было искать своего настоящего друга»[2282]
. Принимая 25 апреля 1871 г. от Ройса верительную грамоту, в соответствии с которой хорошо известный в Петербурге дипломат становился послом Германской империи в Российской империи, Александр II «выразил надежду, что Германская империя останется в самых лучших отношениях с соседствующей с ней Российской империей навсегда»[2283].