Описания в XIX веке стали аналитическими, безличными, вероятно, даже «бесстрастными», как однажды выразился Скотт. Но параллель с консерватизмом подсказывает, что, хотя то или иное индивидуальное описание и может быть относительно нейтральным, описание как форма
вовсе не было нейтральным: оно производило эффект такой прочной вписанности настоящего в прошлое, что альтернативы становились попросту невообразимыми. Новое слово отразило эту идею: Realpolitik [реальная политика]. Политика, которая «работает не в неопределенном будущем, но лицом к лицу с тем, что есть», писал Людвиг фон Рохау, придумавший этот термин несколько лет спустя после поражения революций 1848 года (примерно в то же время, когда художественный réalisme появился во Франции). Realismus der Stabilität [реализм стабильности], горько добавляет, анонимный либеральный обозреватель: реализм стабильности и свершившегося факта[207]. Бальзак, конечно, этим не ограничивается, помимо этого есть его неудержимый нарративный поток, который напоминает фрагменты из «Манифеста Коммунистической партии» о «вечной неопределенности и волнении буржуазной эпохи»[208]. Но рядом с Бальзаком Маркса есть также Бальзак Ауэрбаха, и эта странная смесь капиталистической турбулентности и консервативного постоянства указывает на нечто важное в романах XIX века (и в литературе в целом): их самое сокровенное призвание – создавать компромиссы между разными идеологическими системами[209]. В нашем случае компромисс заключался в «привязке» двух великих идеологий XIX столетия к различным частям литературного текста: капиталистическая рационализация подвергла реорганизации сюжет романа с помощью упорядоченного ритма литературного балласта, тогда как политический консерватизм диктовал его описательные паузы, в которых читатели (и критики) все чаще искали «смысл» всей истории.Буржуазное существование и консервативные убеждения: вот фундамент реалистического романа, от Гете до Остин, Скотта, Бальзака, Флобера, Манна (Теккерея, Гонкуров, Фонтене, Джеймса…). Последний штрих к этому небольшому чуду эквилибристики добавляет несобственно-прямая речь.
6. Проза IV: «транспозиция субъективного в объективное»
Zeitschriftfür romanische Philologie
, 1887. В длинной статье по грамматике французского языка филолог Адольф Тоблер замечает мимоходом, что присутствие имперфекта в вопросительных предложениях часто связано с «особым смешением косвенной и прямой речи, которое берет времена глаголов и местоимения из первой, а тон и порядок слов в предложении – из второй»[210]. У Mischung [смешения] еще нет имени, но основная идея уже родилась: несобственно-прямая речь – это точка соприкосновения между двумя формами речи. Вот отрывок из одного из первых романов, где она используется систематически:Волосы закручены были в папильотки, горничная отпущена, и Эмма уселась думать и терзаться… Прескверная вышла история! Рухнуло все, чего она добивалась! Сбылось все, чего хотела бы избежать!.. Какой удар для Гарриет! Вот что было хуже всего[211]
.Эмма уселась думать и терзаться. Прескверная
вышла история! Тон и порядок слов, выделенных курсивом, указывают на прямую речь Эммы. Она уселась думать и терзаться. Прескверная вышла история! Согласование времен, в свою очередь, как в косвенной речи. И странно, чувствуешь себя одновременно и ближе к Эмме (из-за того, что исчез фильтр голоса рассказчика), и дальше от нее, потому что повествовательные времена ее объективируют, тем самым до некоторой степени отчуждая ее от нее самой. Вот еще один пример из той части «Гордости и предубеждения», где возможность брака Дарси и Элизабет кажется упущенной навсегда:Ныне она постигла, что он именно тот, кто нравом и талантом своим подошел бы ей наилучшим образом. Ум его и темперамент не походили на ее собственные, но отвечали всем ее желаниям. Сей союз обогатил бы их обоих: ее непринужденность и живость смягчили бы его натуру и отточили манеры, а его сужденья, осведомленность и знания придали бы веса ей.