Чахотка становилась союзником гения, поглощенного своей чрезмерной эмоциональной и интеллектуальной активностью, который выплескивал свою энергию одним рывком, приближавшим его к смерти220. Это было не только литературной условностью, но и концепцией, находившей поддержку в медицинских трактатах, в которых гений определялся как часть конституционального конструкта болезни. Например, в 1774 году в журнале Hibernian Magazine писали: «Лучшие гении; самые тонкие умы очень часто обладают соответствующей слабостью телесной конституции»221. Чуть позже, в 1792 году Уильям Уайт перечислил среди факторов, предрасполагающих к чахотке, «высокую чувствительность нервной системы», что означало, что болезнь «поражает главным образом молодых людей; особенно тех, кто активен и демонстрирует способности не по годам»222. Кларк Лоулор справедливо обращает внимание на вклад Томаса Хейса и Томаса Янга в эту дискуссию223. В «Практическом и историческом трактате о чахоточных болезнях» (1815) Томаса Янга утверждалось: «Действительно, есть основания предполагать, что воодушевление гения, так же как страсть и тонкая чувствительность, ведущая к успешному развитию изящных искусств, никогда не достигали большей степени совершенства, чем в случаях, когда конституция была явно отмечена характером <.. > который часто явно наблюдается у жертв легочной чахотки»224. Янг был, конечно, не единственным, кто установил эти связи, и автор книги «Советы врача по профилактике и лечению чахотки» поддерживал эти утверждения: «Также распространено наблюдение, что те, кто, к сожалению, отмечен как жертва преждевременной болезни, в большинстве случаев отличаются бурным потоком чувств и необычным развитием всех тех моральных и интеллектуальных качеств, которые возвышают и украшают человеческую природу»225.
Туберкулез и сопровождавшие его симптомы конструировались как физическое проявление внутренней страсти и одержимости. Это был внешний признак гениальности и накала страстей, которые буквально горели внутри человека, отчего на его бледных щеках проступал румянец. Яркие, сияющие глаза и розовые, светящиеся изнутри щеки чахоточного больного воспринимались как внешнее отражение души, которая поглощала сама себя, сгорая изнутри и снаружи226. В 1825 году в журнале European Magazine and London Review вышла статья, посвященная связи между интеллектом и болезнью, в которой утверждалось: Поразителен факт, что гениальность часто сопровождается скорым упадком и преждевременной смертью <.. > Когда гений вступает в союз с материей, он предпочитает обитать в самой духовной форме — в бледных щеках, тусклых глазах и болезненном теле. Мы редко встретим Прометеев огонь, оживляющий грубые черты пахаря. Вдобавок то, что гениальность даруется лишь на короткое время, озаряя светом разума молодую и незапятнанную душу и быстро уводя обладателя в могилу, только увеличивает ценность дара227.
Помимо патологических изменений, сопровождающих разрушение нервной силы, также предполагалось, что наличию более тонкой и восприимчивой нервной системы соответствуют определенные физические характеристики, очевидные у чахоточного человека. Так, люди с утонченным характером сами были худощавы и обладали подходящим изяществом и превосходным вкусом. Напротив, полнота ассоциировалась с недостатком интеллекта, и толстых и дородных людей часто считали банальными и несообразительными228. Представление о том, что острота умственных способностей обусловлена отсутствием здоровья, продолжало доминировать в понимании туберкулеза вплоть до середины девятнадцатого века. Например, в 1851 году в журнале The Englishwoman’s Magazine and Christian Mother’s Miscellany писали: «Здоровье, безупречное и крепкое телесное здоровье, возможно, редко можно найти в сочетании с сильным и полностью развитым интеллектом»229.
Система образов романтизма вывела чахотку за рамки просто физического, объективного развития болезни и придала ей альтернативное значение. Человек, страдающий чахоткой, стал связующим звеном, с помощью которого медицинская реальность переплеталась с популярной идеологией, чтобы сформировать основной образ больного человека230. Таким образом, благосклонный взгляд на болезнь перевесил гораздо более пугающую и отвратительную реальность болезни. Кларк Лоулор утверждает, что «литературные произведения в соединении с другими (такими, как визуальные, религиозные произведения и медицинские труды) сформировали культурные стереотипы восприятия чахотки, и писатели предоставили возможность различным группам людей структурировать свой опыт болезни, независимо от того, были ли они религиозны, принадлежали ли к поэтическим кругам, являлись мужчиной или женщиной»231. Прямая связь между чахоткой и творческим гением была не просто продуктом сознательного формирования «я», но была частью более широкого культурного дискурса. Мифология чахоточного поэта получила дополнительный импульс благодаря развитию литературной критики, которая, обращая внимание общества на самих поэтов, в свою очередь, увеличила видимость чахотки232.