Но это вот неожиданное чувство обреченного одиночества на осробинку поразило, и ему захотелось сказать дочери, чтобы она приехала и чтобы внук приехал, он хочет быть вместе с ними, ему необходимо их общество, и пускай Антонина поиграет на фортепьяно, Алешка заведет свои дурацкие пластинки с безголосыми певцами на самом громком регистре, а лучше пусть и еще кого-нибудь из друзей прихватят, возьмут такси — он оплатит, — и все вместе посидят хорошо и весело, потягивая коньяки и вина, которых достаточно скопилось в его квартире, ведь он совсем не пьет, а теперь принято преподносить презенты дорогими и редкими напитками. У него есть и «Камю», и «Наполеон», и какой-то «Черный доктор», и «Хванчкара», и легкое «Кьянти», и многое другое; к черту это затворничество, эту вечную загадку своего «я», которая всегда давала ему положение и успех в личной карьере...
— Что ты молчишь? — спросила с тревогой Антонина.
— Ничего. Ложусь спать. Скажи Алешке, чтобы забежал завтра, я дам ему пятерочку.
— Дай лучше мне, — сказала Антонина, — не балуй парня.
— Сама заработай! — хохотнул и почувствовал, как сухо стало теперь уже и в горле.
— Спокойной ночи, — сказала Антонина.
— Будь...
Агей Михайлович положил трубку и потер рукою шею, язык во рту был словно бы деревянный, горечь не проходила.
В кухне он накапал в рюмку капли Вотчала, но от них поднялась изжога и зашумело в ушах.
«Стахов вгонит меня в могилу», — снова подумалось, и так стало обидно и сиро, что он ощутил на глазах слезы.
«Никчемный, не умеющий жить мальчишка, воскрешающий трупы сомнительных революционеров, и я — старый рабочий конь. Как же можно тут выбирать! Как же...»
Он не додумал и лег на кровать поверх одеяла.
«Ты много сделал, Агей, много...» — сказала жена.
Он обреченно повернул лицо к ее кровати, надеясь, что это ему только послышалось, но, к ужасу, увидел, что она лежит там, большая и бледная, как в то раннее утро своей смерти.
«Бутылки все сдали?» — спросила она.
Что-то звякнуло в передней, кажется, открывают замки, сейчас рухнет хитрое сооружение с пустой стеклянной тарой...
Агей Михайлович, ощущая нестерпимый шум в голове, задыхаясь, вскочил с кровати, пошатнулся, услышал, что дверь открылась, вот-вот раздастся звон стекла, шагнул к передней, но, вспомнив про топор, повернулся, потерял равновесие и рухнул, ударившись виском о край кровати...
Все утро в мертвой тишине квартиры висели телефонные звонки, потом звонили в дверь, стучали и наконец стали взламывать.
37. В первый день для посещений рано утром пришла хозяйка.
Принесла ржаных лепешек, магазинного творога и тайно сунула под подушку четвертинку.
— Что вы, не надо! Мне нельзя! — запротестовал Стахов. — Мне даже вставать пока не велят, — добавил, чтобы не обидеть хозяйку.
— Своя, — шепнула заговорщически, — какому-нито врачу поставишь.
Она недолго посидела, рассказывая всякие слободские новости, и собралась уходить.
— Квартеру-то держать? — спросила и вдруг охнула: — Вот глупая баба, совсем из головы вон — письмо тебе.
Стахов сказал, что за квартиру заплатит вперед, сдавать ее никому не надо. Письмо он ждал в ответ на посланную статью в московский «Исторический вестник».
— Я пойду, — сказала хозяйка, подавая обыкновенный конверт авиапочты.
Незнакомой рукой был написан адрес, и Стахов, не понимая, от кого это может быть, несколько подосадовал, что на конверте не было обратного адреса.
Хозяйка ушла, и он, мучимыйн необъяснимым волнением и словно бы уже определяя сердцем адресанта, открыл конверт.
«...Дорогой Коля! Я думаю, что наши давние дружеские отношения позволяют мне обратиться к тебе...» — прочел Стахов, и сердце его, без того стукотливое, оголтело забилось у самого горла, и мир, теряя реальные очертания, устремился в пустоту.
...Тихо и сухо тлела поздняя осень. От черной воды в реке тянуло свежей стужей, и далеко отступали окоемы, давая простор душе и глазу. В редкоборье умащивались на зиму снегири, хлопотливо суетясь в густых лапниках. К долгой зиме готовилась природа, а они жили тогда ощущением весны.
После долгих заседаний и споров в прокуренных кулуарах Стахов с Марией спешили на волю и до поздних звезд ходили по округе и говорили, говорили о чем-то только им двоим понятном и нужном.
Как высоко летали они в том неожиданном и, пожалуй, даже запоздавшем чувстве, которое охватило их, даря самые прекрасные минуты в человеческой жизни — минуты обоюдной, одинаково равной любви, обретения полной гармонии, к которой всегда и вечно стремится природа и которую так непростительно часто разрушает человек.
Их гармонию разрушил Стахов....
И теперь, на больничной койке, перед приблизившейся вплотную неизвестностью он, как никогда, ясно понял это, и ему стало впервые неопознанно страшно.
Что не позволило ему тогда продолжить тот удивительный мир, полный гармонии и слитности двух, некогда разобщенных в хаосе мирозданий, половин одного целого?