Я помню эту школу еще действующей. Вернее, еще не разоренной. Потому что, когда я впервые попал в нее, была зима сорок первого года, лютая и тревожная, школы повсеместно не работали. Только что через нашу деревню прошли разрозненные отряды отступающей Красной Армии, и даже не отряды, а группки убитых отчаянием и горем людей, одетых в военную форму и плохо обмундированных, совсем не военных, сбившихся по десяти — пятнадцати человек вокруг одной винтовки — ополченцы.
Война прокатилась совсем рядом и замерла... Были тихие зимние дни, какие-то настороженно молчаливые, словно бы затаившиеся. Я знаю такое состояние в нашей природе и всегда, встретившись с ним, неосознанно возвращаюсь сердцем в те дни, и становится мне тогда так необъяснимо тревожно, так тоскливо, что на мгновенье защемит сердце и близкие слезы подступят к горлу.
А потом загрохотало. Грохотало и днем и ночью, и не было тому конца.
— Это хорошо, — сказал ночевавший в нашей избе старичок ополченец. На все у него было хорошее объяснение.
— Немцы под Москвой.
— Хорошо. Исстари изученный прием. Военная хитрость. Заманить в глубь России и уничтожить.
— Правительство выехало из столицы...
— Хорошо. Вспомните Кутузова. Наполеон обрел Москву и потерял войско...
Целый вечер говорил так старичок, и его слушали. Пришли соседи, пили еще не военный чай, а наша хозяйка, баба Кланя, особый — фруктовый. Тогда продавался во всех сельских магазинах плитками в обертках.
— Все будет хорошо, — говорил старичок, и ему верили.
Ночью мы с мамой вышли на волю. Она тихонечко собралась, поднявшись с постели, а я никак не захотел оставаться один в нашей боковушке.
После жаркой избы на улице было очень холодно, по белым застругам сугробов пробегала поземка, но мы, утопая в снегу, вышли все-таки на зады усадьбы и остановились, застигнутые сильным ветром. Он дул из-под реки на поле и с поля на деревню и нес с собой, кроме острой снежной крупки, окатистый гул, наполнявший все вокруг. Там, где был наш дом, наша Лопасня (в деревню мы переехали до Октябрьских праздников), ярко пламенело небо.
— Нефтебаза горит, — предположила мама. — Как наш папа там?
Мне стало так больно и так горько, я словно бы услышал в себе ту еще не осознанную опасность, грозившую отцу, и попросил про себя — я так часто делал в детстве, когда становилось страшно, — ни к кому не обращаясь:
— Пусть будет хорошо папе... Пусть будет хорошо. Прошу Тебя, пожалуйста!..
То ли прекратился ветер, то ли привыкли к нему, но мы по узкой стежке вышли с мамой на санную дорогу и тихонечко пошли по ней навстречу все нарастающему гулу и зареву.
Вероятно, ночь тогда была светлой, а может быть, доходили отсветы большого пламени, но я хорошо запомнил открывшуюся пойму реки с крутым береговым урезом старого русла, на котором густо росли сосны, за рекою белый-белый простор с черной бровкой далекого леса, и на нем, на этом просторе, едва приметные очертания каких-то строений.
— Это Старый Спас, — сказала мама. — Там, в школе, живет Анна Ивановна, как-нибудь навестим ее.
А на следующий день через нашу деревню хлынула сибирская конница, потом пошла пехота. Краснолицые здоровые парни, в белых полушубках, в серых валенках, торопливо шли все туда же, за околицу, к Старому Спасу, к Лопасне, и это их движение совсем не было похоже на войну.
Они пели, широко раскрывая рты, какие-то очень, до слез, близкие, родные, но незнакомые мне песни. А в легких санках, обгонявших их сыпучие ряды, лежал молодой генерал в роскошной бекеше, и при виде его еще шире распахивались рты, бойчее двигались громадные валенки, и нам всем казалось, что вот и конец войне.
Я вспоминал все это в то самое посленовогоднее утро, в которое мы решили пойти в Старый Спас.
Было еще темно, когда встали. Дом наш, недавно срубленный, похрустывал и щелкал, встречая первую обжитую зиму. На воле было морозно и тоже пощелкивало и похрустывало. Недавние ростепели давали о себе знать.
Мы медленно пошли к дороге по хрусткому снегу краем большого поля, которое я помню вот уже сорок лет. В сорок втором году мы шли из Баранцева с мамой сюда, в Талеж, зимним солнечным днем.
Вышли еще поутру, когда солнце, только поднявшись, слепило, и великая белизна той зимы разом темнела, до боли обжигая глаза. Я прикрывался рукавичкой, стараясь спрятаться за мамину спину, а она шла навстречу солнцу легко и весело, не замечая моих борений со светом.
Солнце поднималось выше, и все вокруг обретало ясность. И снова белели снега, белели крыши деревни Мальцы, раскинувшейся широко вдоль глубокого родникового оврага, поблескивал санный, укатанный до черноты след, вкусно и душисто пахли крохотные клочки сена, утерянные обочь дороги, сладко пахло конским потом, когда нас обгоняли неторопливые розвальни, а впереди, сопутствуя нам, широко лежала река, упираясь где-то далеко-далеко в высокий кряж, заросший черным лесом.
Теперь, спустя сорок лет, мы начинали свой путь с этого кряжа, и я словно бы возвращался в то далекое прошлое по той же самой дороге.