Заманихина отвязали, и он тут же бросился в бой, но куда там — руки, как у тряпичной куклы — не слушались. Миг — и он был прижат к полу.
— А вот это зря, — опять занудел лысый. — За это уважаю, но — зря. Бесполезно. Полежи, остынь. А потом — домой, к жене, к деткам… Есть детки-то? Ну, теперь будут, — ухмыльнулся он. Заманихин опять зарычал. Он забыл человеческий язык. А главарь, казалось, и не обратил внимания на этот животный рык — тихо вдалбливал свое: — Только предупреждаю: никаких фокусов с милицией — все равно не поможет. Ты ведь сам написал о нашей безнаказанности, помнишь? И ведь верно написал.
Может, действительно отпустят? — мелькнуло у Заманихина. — Если и могу я еще им пригодиться для того, чтобы они вышли на этого своего фотографа, тогда они будут следить за мной. Тогда я буду свободен!
А лысый меж тем распорядился, не оставляя сомнений:
— Ведите его в машину, везите домой. Ах да, автограф-то забыл взять, — и протянул Заманихину его черно-красную книжицу с ручкой. — Пару слов черкните на память, прошу.
Заманихин взял было ручку как обычно, тремя перстами, но потом резко сжал ее в кулак и воткнул в название на открытом титульном листе. Тут же его схватили за вывернутые руки, не давая сотворить еще что-нибудь похуже. Но Павел уже выразил все, что хотел.
— Помни, писатель, наш разговор о приключении, — крикнул вслед ему лысый и, когда дверь закрылась, тише сказал девице, но Заманихин все равно слышал: — Глаз с него не спускать, — и еще что-то невнятное.
15
Теперь уже можно сказать название этого спасительного уголка — ты, Господи, все равно выжил меня оттуда, слишком уж спокойной показалась тебе моя жизнь. Деревня Залупаевка. Притаилась она где-то в лесной глуши на границе Ленинградской и Псковской областей. Маленькая вымирающая русская деревенька: пять домов с одной стороны дороги, семь, ближе к полю — с другой; да крохотный магазинчик на краю, когда-то с гордостью именовавшийся «сельпо», а теперь ставший собственностью одной предприимчивой бабы из соседнего поселка и открывавшийся раз в месяц по причине постоянных запоев предпринимательницы; да еще узкая лужа посреди деревни, причудливо разделявшая дорогу на двухстороннее движение — старинный пожарный пруд, в котором раньше, когда были в деревне мужики, разводились жирнющие караси, и случись свадьба или конец уборочной, эти самые мифические мужики проходили вдоль пруда бреднем, и потом вся деревня неделю ела карасиков; да вот еще кривая быстрая речушка за околицей; да обширные огороды с узкими межами, потеснившие совхозные поля и засаженные исключительно вторым хлебом — картохой; да около леса старые скособоченные совхозные коровники, дававшие работу всей деревне — здесь, что ни баба, то доярка. Именно в этом месте я и нашел то, что не хватало моему растревоженному сердцу — успокоение.
В первое утро меня разбудили голоса старушек, соседушек моей хозяйки. Могли ли они не зайти, увидев машину перед домом? Еще, наверное, всю ночь плохо спали, зная, что кто-то приехал к Тимофеевне. Теперь же они бесцеремонно обсуждали мою персону. Между горницей, где спал я, и кухней, где болтали соседки, дверей не было — так, занавесочки, но старушки и не думали о том, что могут меня разбудить.
— Ты хоть паспорт у него спросила? — услышал я. — Может, он — бандит какой.
— Сколько их разъезжает теперь по деревням!
— А жена у него есть, не спрашивала?
— А тебе зачем знать? Глаз на него положила?
— Хи-хи-хи…
— А вот молва ходит, — громким шепотом, — ездит такой, выспрашивает, как людям живется, а потом президенту, значит, на прямую докладает.
— Да, дождешься ты, глупая, от президента…
— А что! Мне родитель сказывал — царство ему небесное — еще до революции такой ходил, и здеся у нас живал. В рясе, борода — во! Вроде как и грехи всем замаливает, да тут же и баб бесчестит. А потом, глядь — у самого царя, — шепотом, — главным советником стал!
— Так у нас некого бесчестить. Разве что тебя, Ивановна.
— Хи-хи-хи…
Пора было кончать эти бабушкины сказки, а то, чего доброго, они и меня царем признают. Или подумают, что Емелька Пугачев к ним пожаловал. Я вышел и громко со всеми поздоровался. А старушкам, казалось, только того и надо было — посмотреть городского: на что способен и сколько съест, — и гуськом, гуськом друг за дружкой к дверям — весть по деревне разносить.
Пока я ходил за удобствами на двор, пока пытался подружиться с весело тренькающим рукомойником, Евдокия Тимофеевна уже накрыла на стол и так быстро, будто скатерть-самобранку расстелила.
— Да что вы, зачем все так пышно? — попробовал я урезонить хозяйку.
— Мне ж это в радость, сынок, — ответила она. — Вот, бывало, до войны муженек мой, покойничек, встанет с утра и кричит: «Евдоха, жрать давай!» Соскучала я по гостям.