«…Отврати лицо Твое от грехов моих и изгладь все беззакония мои.
Сердце чистое созижди во мне, и дух прав обнови в утробе моей.
Не отвергни меня от лица Твоего и Духа Твоего Святого не отними от меня.
Возврати мне радость спасения Твоего и Духом владычественным утверди меня.
Господи! Отверзи уста мои, и уста возвестят хвалу Твою!
Ибо жертвы Ты не желаешь — я дал бы ее; к всесожжению не благоволишь.
Жертва Богу — дух сокрушенный; сердца сокрушенного и смиренного Ты не презришь, Боже!»…
…Я плакал. Слезы текли из глаз. Наверное, от слабости…
На следующий день я взял у кого-то из сидельцев Библию. Стал читать — не все, только те отрывки, где Иисус исцеляет и воскрешает. Очень хотелось мне хоть краем уловить Божественный критерий. Кого спасает? Праведников? Святых? Просто хороших людей? Прочитал. Понял. Оказалось — нет; совсем даже наоборот. Он воскрешал, не спрашивая; исцелял, не выясняя. Подумал еще сперва: так ведь на то и Господь, чтобы видеть в сердцах. А потом понял — ерунда. К Нему тысячами шли. И были среди них грешники — уверен; много грешников. Были — наверняка! — и такие, как я. И, может быть, были и хуже меня.
И тогда охватило меня странное смирение. Я каким-то нутром поймал ускользающую, не дающуюся правду. Раскаяние — истинное, не показное, настоящее, до самых тайных и грязных глубин человеческих — такое раскаяние возможно только после прощения. И это — логично. Это — правильно. Даже не так — только это и правильно. Потому что иначе — торг. Базар. И ничего нет от духа. Тем более — от Святого Духа. Основной посыл рыночных отношений: я, Господи, раскаюсь, а ты меня за это… и оглашаешь списком: подлечи, накорми, сделай… Не так. Все иначе. Господь сначала прощает. И после безусловного, подаренного, не обремененного «если» — после такого прощения раскаивается грешник. Не каждый, да. Рискует Господь, творя чудеса. Но — в любом серьезном деле есть элемент риска. Зато те, кто раскаялся — уже не станут грешить. Во всяком случае — постараются. Я был уверен — не стану. Постараюсь.
В Библии нашел то, что странно перекликалось с моими мыслями. Во главе своей церкви поставил Он двоих — Петра и Павла. Того, кто трижды отрекся и того, кто был гонителем христиан. Почему? Не потому ли, что — только из грешников могут вырасти святые?
Припомнил донельзя избитое, ничего не объясняющее выражение: у каждого своя правда. Подумал — не так. На самом деле, своя у каждого только вина. Спрятанная глубоко внутри — и никогда никому не показываемая; своя, личная, собственная — вина. Ее не вытаскивают на свет — потому что никто не хочет казаться идиотом. Ни одному не придет в голову искренне просить прощения. Мы ищем оправдания, а не мотивы. Мы хороним свою вину — хороним тайно, воровато озираясь, как колдуна в средневековье. И лишь в страшный момент — когда смерть рядом и звать некого — вспоминаем Всевышнего. И тогда лишь осознаем: мы беспомощны перед Ним. И хотим обратиться к Нему — уже не за спасением, за прощением — но боимся, что опоздали, что время — кончилось.
И суть раскаяния открылась мне. Того — деятельного — раскаяния, что недостижимо для преступника, если с ним говорит не Господь, а гражданин следователь. Того раскаяния, что мешает жить так, как раньше. Оно не в слезах и стонах. И не в сокрушении разбитого сердца. Так — слезами — не каются перед Господом. А я — так мне казалось — понял Его. Он сказал: иди и не греши. И понял я, и признал — со всем смирением, на которое был способен: да, жил неправильно. Паскудно. И теперь — нужно иначе. Не только Ему — вернее, не столько Ему — мне нужно. И — стало почему-то очень жалко людей. Всех. И смотрящего, и лысого, и дежурного…
Спустя неделю я впервые поел. Кому-то передали бульон — а съел я. Отказываться не стал — человек от сердца предложил; не за чифир или папиросы. И не от стадной солидарности — все норовили подкормить меня или по-другому как-нибудь поддержать. Я стал местной достопримечательностью. Даже в прогонах воры осведомлялись — мол, как там выживший?
Еще через пару дней пришел врач. А может медбрат, я не понял. Поморщился — да, лучше пахнуть в камере не стало — кивнул мне: пошли, мол, на осмотр. Послушал, сделал рентген. Спустя сутки дежурный крикнул:
— Горелов! С вещами на выход!
Дверь преисподней снова открылась. Но теперь я выходил — выходил жить.
Познакомились легко, сразу. Славик — вор-рецидивист, около тридцати; Кирилл — молодой парень, попался на разбойном нападении, да еще не один, а вместе со стаей; Женя — чуть старше Кирилла, убийца, из ликвидированной совсем недавно крупной ОПГ.