— Но я не настаиваю… — вроде бы дрогнул этот бесчувственный человек.
— Нет-нет, — испуганно и лихорадочно быстро прошептала Анна, я согласна, согласна. Только вначале напишите бумагу…
Офицер медленным взглядом обвел ее фигуру с ног до головы, опять криво усмехнулся и сел за машинку. Он нарочно тянул: двумя пальцами что-то печатал, потом отложил бумагу, подошел к сейфу, открыл его, расстелил газету «Правда», на нее аккуратно и, стараясь как можно соблазнительнее, разложил закуску. Давно Анна уже не видела ни колбасы, ни ветчины, а о том, что существуют бутерброды с икрой она уже и не помнила. Потом подошел к Анне, которая, как тряпичная кукла нелепо мешковато сидела на стуле, что очень вовремя оказался у нее за спиной, иначе она сползла бы на пол. Он своими короткими волосатыми пальцами взял ее за подбородок, поднял лицо под свет безжалостной лампы и стал рассматривать, как какую-то диковину. Потом наклонился, и Анна чуть не потеряла сознание от омерзения, когда он жадно поцеловал ее в мертвые губы, а когда он вдруг больно, до крови, укусил ее, в глазах у нее потемнело. Пришла она в себя от того, что рыжий заливал ей в рот водку.
— Ну-ну, — даже как-то обеспокоено приговаривал он, — вот бумага, возьми.
Анна с прытью, которой и сама от себя не могла ожидать, схватила листок, сунула в сумочку и прижала ее к груди, а потом, опомнившись, встала и начала медленно раздеваться, покачиваясь и чудом не падая.
Когда на ней осталась одна только рубашка, начальник, который смотрел на ее раздевания со все той же кривой ухмылкой, вдруг побледнел и неожиданно высоко по-бабьи закричал: «Пошла вон, ненормальная». Но Анна уже ничего не слышала, она вместе с газетой сбросила все неописуемое богатство их стола на пол, бутылка глухо ударилась о пол и, словно подумав, все — таки разбилась.
Видавшему виды начальнику вдруг стало не по себе от остановившегося взгляда Анны, от ее движений, которые напоминали скорее движения автомата, чем живого человека. Он вдруг схватил ее за руку, посадил на стул, выдернул лампу из розетки и начал сам неумело натягивать на ее обмякшее тело одежду.
Анна ничего не соображала, только сумочку не выпускала из рук. Она не помнила, как ее вывели с черного хода во двор тюрьмы, как посадили в машину, как привезли домой, она не помнила, как оказалась в постели. Уже позже, вечером, Анна очнулась от того, что кто-то шептался рядом. Она открыла глаза и увидела испуганные лица своих детей, которые так и не отходили от ее постели, а старшая, Женечка, увидев, что мать проснулась, радостно вскрикнула, и все четверо впервые за весь день заплакали, всхлипывая и причитая, как это умеют только дети, умирая от страха и от радости, что мама очнулась, что она не пропала, не исчезла как папа, что она с ними. Васенька захныкал, что они ничего не ели, и Анна бросилась было на кухню, но, вспомнив все, что произошло с ней, схватила сумочку, стала судорожно рыться в ней и чуть не умерла от радости, когда нашла драгоценную бумажку. В ней значилось: «Труп Василия Петровича Кирина выдан родственникам для захоронения. Церемония похорон запрещена.»
Если бы не испуганные и голодные дети, Анна бы в очередной раз, провалилась в беспамятство; но дети смотрели на нее, и она сложила бумагу, спрятала ее в какую-то книгу с работами Ленина и поспешно стала готовить еду детям.
— Что ты так неприветливо к Степановне, баба бьется, как рыба об лед, а ты — деверь — мог бы помочь…
— Ей есть кому помогать, — почти вслух и так жестко отрезал дед, как он никогда не разговаривал ни со мной, ни с моими дядьями, а уж тем более с бабушкой Марией.
— Что ты такое говоришь… — горячо шепчет баба Мария. — Уже сколько прошло лет, как она похоронила мужа, а все живет одна, крутится как может…
— За нее можешь не переживать, она знает, как можно подработать на жизнь.
— Что? — уже просто прокричала, охваченная непонятным мне негодованием бабушка. — Ты все никак не можешь забыть, как она вызволила твоего брата? Да, если бы не она, так умер бы он на тюремной больничной койке, дыхание последнее некому было бы передать.
Господи, какие вы, мужики, бестолковые. Да я чище этой бабы и не видывала в жизни. Как ты не понимаешь, что она с той поры и не живет, а так, спит с открытыми глазами…
— Василию уже все равно было, где умереть, а себя она потеряла.
— Тьфу на тебя, — в сердцах дошла бабушка до крайней меры, — ты что, не понимаешь, каково бабе пойти на такое, на что она пошла? Уж как она любила своего, так поискать надобно такую другую. Не она назначала цену за его свободу, а этот упырь. Да вишь, ему какая кара за то, сколь уж лет прошло, а он все не может ее забыть, все вокруг вьется, да все замуж зовет, а она могла бы и прикрыть давний грех, если он и был-то, выйти за него, чтоб детей прокормить, да хоть к кому-то прислониться… От тебя-то толку чуть, все ты судишь, все ты терзаешь ее душеньку. И не тебе судить ее, на то Бог есть. Он один знает меру греха нашего. Ему одному решать виновна она или нет. А я так считаю, что она святая баба.