Она не могла найти слов, не могла собрать мыслей. За что это все ей, за что? Нет, она не роптала, она пыталась понять, что она сделала не так. Анна никогда и никого не винила в своих бедах, она знала, что все наказания ей были даны Богом по грехам ее. Значит, и это тоже заслуженная кара.
Да что там было долго думать. Она понимала, что была слишком счастлива, что слишком растворилась в этом блаженном женском счастье, которое воспринималось ею, как заслуженная награда за то, что жизнь отняла у нее прежнее спокойное и счастливое детство, за то, что отняла у нее родителей, за то, что она сумела пережить скорбь свою а, вернее, словно забыла ее, вырезала из своей памяти больное прошлое и научилась жить только сей минутой, сим мгновеньем, за то, что она была так безудержно и блаженно, несколько по-животному природноженски эгоистично счастлива. Анна чувствовала себя частью природы, но ей было понятно, что душа ее словно задремала, а она, лукавая, понимала это, понимала, что это грех, что она обманывает себя, обманывает Бога, что так не бывает, что так не может долго продолжаться, но… Вот и пробил час. Боль, которую она кутала и убаюкивала, прятала от себя, от других, взорвалась в ней с чудовищной силой. Пришло время собирать камни. Она уже знала «за что». За то, что предала свое прошлое, отреклась от него, за то, что судьбу свою пыталась перехитрить…
Почему к ней теперь так часто стал приходить сон, вернее не сон, а воспоминание того страшного мгновенья, когда она осталась на пристани одна? Словно для того, чтобы эти видения истязали ее еще и еще раз с какой-то растянувшейся до бесконечности ноющей болью.
— Мама, — кричала Анна, хватаясь за ускользающую ее руку, видела мамин испуганный, остановившийся взгляд, она даже схватила и сжала так цепко, как только смогла, кружева ее рукава, но они так и остались в руке, а толпа оторвала их друг от друга и, оглушая, стала растаскивать в разные стороны. Она хотела проснуться, нет, не во сне, а там, на пристани, она хотела проснуться от этого ужаса. Пожилой казак, которого толпа притерла к Анне, увидел ее испуганное лицо и пожалел ее, подбодрил: «Ничего, барышня, ничего, не слухай, что это последний пароход, будет еще, догонишь своих…». Но он не верил в это, и она тоже не верила. Она уже знала, что в последний раз видит там, на сходнях, искаженные отчаянием лица отца и матери.
— О-го-го-го-го, — прощально взорвался пароход и стал медленно отрывать от ее сердца ее жизнь. Жизнь не хотела отрываться, она тянулась, растягивалась, вытягиваясь в едва заметную нить, но пароход, превратившись в крохотную точку, вскоре исчез, канул в вечность. И она умерла. Она была мертвой. Душа ее отделилась от тела и вилась, и вилась белой чайкой, которая слилась потом с пеной морской, над набитым людьми пароходом, а жалкое ее худенькое тельце обнял за плечи все понимающий казак и повел от пристани прочь, приговаривая бессмысленное: «А вот и ничего, девонька, а вот и ничего»… Он, наверное, уговаривал не ее, а себя, утирая заскорузлой рукой маленькие капельки, стекающие по бокам щек на седые обвислые усы.
Как и где потом она потеряла его, где они разошлись, чтобы уже только в воспоминаниях встречаться опять и опять…
Она поверила Василию, что жизнь можно считать начавшейся вновь в какой-то из моментов, считать, что она, новорожденная, безгрешная, чистая, новая и незамутненная будет началом нового и такого же прекрасного будущего. Он так веровал в это, что и она попала под гипноз его веры.
— Чего это ты ему написала? — простодушно начал прямо при ней читать письмо любитель самогона, ковыряясь спичкой в зубах. — Люблю я твои письма. Так уж ты складно врешь мужику.
Анна словно окаменела, ей было все равно. Она вдруг поняла, что письмо это писала не она, это писала другая женщина, счастливая, блаженно глупая от этого счастья и столь же блаженно освобожденная от памяти о прошлом. Но она была просто женщиной, и она инстинктивно позволила себе слабость — слабость слияния с природой, слабость жить вне законов времени, вне зависимости от прошлого, настоящего, будущего.