Эту историю я знала, как дед взял в плен самого главного басмача и вез его семь суток. Первые двое суток было еще куда ни шло, а потом наступил ад: басмач спал, ел, глядя на деда, улыбался из-под густых бровей, мол, давай, давай, посмотрим, сколько ты сможешь так продержаться без сна. Спать с открытыми глазами дед стал уже на третьи сутки. Но ему удавалось прийти в себя, как только басмач подходил к нему, протягивая руку к лицу, чтобы проверить, спит ли его конвоир, в состоянии ли еще что-то соображать. Когда начались седьмые сутки, дед был уже не в себе. Видения перемежались редкими минутами осознанного восприятия мира. Вот тут-то его и подстерег басмач. Он ударил его ножом, тяжело ранив, бросил и сбежал. Ранить-то ранил, но не убил, так как, что с особенной гордостью любил повторять дед, его спас партбилет, который был в левом внутреннем кармане гимнастерки.
Как-то были связаны партбилет, басмач, Шуркин отец, но как, я тогда не понимала, а просто лежала и думала о Шурке, который сидел в тюрьме. Мне было особенно страшно что в ней надо было сидеть, ведь он такой быстрый, верченый, этот Шурка, как же это он там сидит и сидит. Я представляла, как они там все сидят рядами, и начинала плакать…
Если в детстве на меня большое впечатление производило то действо, которое мы устраивали вместе с Кирихой, то потом мне особенно интересной казалась история Анны Друбецкой.
В шестнадцать лет Анна осталась оттертой толпой от парохода, уходящего из России навсегда и уносящего от нее ее детство, ее защиту. Я думаю, в тот миг, в те страшные минуты, когда ушел от родителей навсегда берег с родимой стороной, с единственной дочерью, которая, как песчинка, утонет в ней, они стали в одно мгновенье стариками-сиротами. Анна, оберегаемая их молитвами, каким-то чудом, без денег, решила отправиться в далекий город Оренбург, куда уехала ее няня. Та была единственным человеком, который любил этого одинокого и испуганного ребенка. Анна поехала к ней. Но что такое поехала в те страшные дни? Даже если бы у нее были деньги, как можно было попасть в воинские эшелоны? Да притом девушке, барышне. Да только так и можно было, как попала Анна. Она бродила от состава к составу, спрашивая, не идет ли этот поезд в Оренбург.
— Идет, идет, — весело ржали солдатушки, — поедем с нами, красавица.
Ржать-то они ржали, но, однако же, и робели, так как ясно было, что перед ними была настоящая барышня. Этим-то Анна и была каким-то непонятным образом защищена от их двусмысленных намеков, от их мыслей; даже было ощущение физической невозможности прикоснуться к ее руке.
Вот тут-то и столкнулась она лицом к лицу с молодым вдовцом, красным командиром Кириным Василием Петровичем, к которому она кинулась все с той же безумной просьбой: довезти ее до Оренбурга. Под молчаливое улюлюканье солдат он взял барышню за руку…
Он взял барышню за руку, а она, как и положено было ее одинокому и беззащитному сердцу, вдруг поняла, что это ОН. А Василий вдруг испугался за ее незащищенность, детскую потерянность так, как не боялся до сих пор даже за своих детей, которые жили сейчас, после смерти жены, с ее родителями. Он хмуро подсадил худенькую девушку с огромными ореховыми глазами, в которых от последних нескольких недель скитания была гремучая смесь отчаяния и безумия, в свой вагон.
Несколько дней она отказывалась снять пальто, хотя от буржуйки в вагоне было тепло. Анна молчала и смотрела на него невидящими глазами, когда он подходил и с тревогой вглядывался в ее лицо, не понимая, зачем он взял с собой эту девочку. Какое ему дело до нее? Почему, откуда и куда она едет? От кого или к кому бежит в этом хмельном тумане новой жизни, в которой он — на коне. Он, любимец и удачник, так радостно и упоенно чувствует себя строителем этой жизни, нового счастливого будущего. Оно ему отчетливо видится вот там, за извилистым поворотом железной дороги, по которой он везет своих воинов, готовых и своей, и чужой кровью начать строительство этого будущего здесь, в диком, удаленном от центра краю.
А эта девочка сидела и полубессознательно принимала из его рук пищу, судорожно сжимая свое пальто под горлом, когда он пытался снять его. А потом вдруг упала, потеряв сознание. Неделю он отпаивал ее травяными настоями, натирал каким-то жиром, обтирал самогонкой ее тело, когда жар казался испепеляющим. Тревога, даже какой-то ужас потерять ее, сделали его почти одержимым. На одной из остановок он услышал за спиной предательское: «Уж натешился, командир, дал бы и нам…». Василий повернулся на каблуках на голос, побелевшими губами выдавил: «Я убью всякого, кто посмеет подумать о ней, не только что сказать…». Было ясно, что он так и сделает.