И ещё вспомнила Марья, как она родила Ганульку. Гражданская война началась. Иван в армии был. В ту пору рожь до земли склонилась. Убирать надо. А она рожать надумала. Доползла до баньки. Серпом пуповину перерезала, перевязала, нижнюю рубашку сняла и завернула дочку. Мученица на свет Божий появилась!.. Что ж, бабы жнут. Надо идти – останешься без хлеба! Взяла дочку, положила в сноп… и стала жать. А утром подняться не могла… кровью сошла. Варварушка уж за детьми доглядывала. Думала, Богу душу отдаст. Ничего, справилась.
Пришёл Иван. Пол сплотил из досок. Крышу подладил. Опять зажили. Дни казались длинными. Нынче вот встанет, возле печки потопчется, глядь: обед уже, а там и ужинать, и спать. А раньше-то: и в колхозе, и по домашности. Вставала с зорькой и ложилась…
Да верно люди говорят: «Лихо не сидит тихо!» В самую горячую войну Иван снова ушёл. Без него и родила дочку Валю.
…Татьянка заждалась. Усерднее заколотила бойкой. Осторожно спросила:
– Ну, и чо дальше-то, бабунь?
– Помню, немцы заняли нашу дяревню, – разлепив запёкшиеся губы, будто и не прерывала рассказа, продолжила Марья. – Был один, в полицаи к им подался. Паскуда! Надо мной усё издявался: «Вот куды нарожала стольки, семярых! Усё одно – подохнуть»… – и не выдержала, смочила морщины, торопливо потянулась за кончиком фартука. – Немцы посялились в панском дому. Тады яшчэ яны несильно лютовали. Один на гуслях играл. Светлый, улыбчивый. Васька мой пойдёть з торбочкой к яму, то пячэнья принясёть, то яшчэ чаго. Вот заболел мой сыночэк, кричыть, в жару мечэтся. Приходить немчык, чаго-то лопочэть по-свояму: «Вася? Вася где?» А як побачыл: вот-вот дых испустить, принёс большушчую таблетку. Наутро и поднялся мой Васятка. Немчык назавтре опять явился: «Яйка, масло, сало дай!»
Ну, шо было, достала. А як убачыл – у мяне дятей полная хата, достал свою хвотограхвию, тыкаеть пальцем: тоже сямья большая у яго дома осталась. Поклал обратно и яйцы, и усё… И яшчэ гусли приклал. Немец, а сердце мае[12], – Солдатенчиха глубоко вздохнула, со стоном выпустила из поднявшейся груди воздух, придвинула корзинку с вязанием. Крючок замелькал в её, ещё ловких, узловатых пальцах.
Татьянка заслушивалась, приоткрыв сочный вишнёвый рот и забывая бить сметану.
– А раз заключонных, пленных, пригнали в дяревню. Измучанныи, дохлыи… Кто совсем уж умярал, того разряшали брать насялению. И Вася мой привёл одного. Вымыли хлопчыну осьмнадцати годов. Ночей партызаны прийшли, ён и ушёл з ими… – и вдруг ни с того ни с сего обронила заветное: – Танюшка, дак ты надолго ли к нам? Може, погостюешь лето… а там и навовсе останесся?
– Бабунь, у меня же там работа… не знаю, прям, видно будет. Хочешь, сегодня у тебя ночевать буду, хорошо?
Бабка разгладила морщины, охотно согласилась:
– Приходи, ласточка моя, приходи.
– Ну, тогда принимай работу. Масло готово, – нарочито весело выпалила Татьянка. – Я пошла, да?! Тётку Варю навещу, – сказала и шагнула за двери.
«Знаю я твою „тётку Варю“: к жаниху, вот куды побегла, – ревниво подумала Марья. – Пусть идёть, може, за хлопчыка выйдеть. А муж от сябе не в раз оторвёт. И усё хозяйство перайдёт к ей, милушке. Другие-то ни дети, ни унуки глаз не кажуть».
…Вечером Марья с Иваном хлопотали во дворе: кормили, поили свою живность. Посумерничали[13] вдвоём и собрались на покой. Дед так ухлопался за день, тут же повалился на лежанку и захрапел богатырским храпом. Солдатенчиха с любовью оглядела царь-кровать с высоко взбитыми подушками, чуть ли не под потолок, с замысловатыми подузорниками и накидашками. Эту кровать берегли пуще глаза для дорогих гостей. Аккуратно, с наслаждением, разобрала её. Сегодня царь-кровать – для Татьянки.
…Вернувшись поздно ночью, внучка с разбегу утонула в пышной перине и зашептала:
– Бабунь, а чо потом-то было? Про немцев-то?
– Давнёшнее это дело было, унучэнька… но как сяйчас помню… Отбивались наши от их. Заташчыли пулямёт на крышу хаты нашей.
Дети мои в сарае ховались[14]. Хаты рядом уже сгорели. Наша тольки и осталась. А немцы были за сараем. Я з Васькой в дому: забяжала собрать барахлишко. Спряталась з им в подполье. Усе волосья на сябе изорвала: дети-то в сарае! Не зря кажуть люди: «Як одна бида йде, то й другу за собою веде»… Тут и гроза началась. Шаровая молния закатилась в хату, выбила стену. Усё и загорелось. Я посядела тады и умом тронулась. В окна манатки[15] выбрасываю, а про дятей и не думаю… Немцы отошли. Люди мне и кажуть: «Дети твои живые, Марья!» А я усё без памяти хожу, тряпки збираю… С тех пор болела долго, ляжала. Жили в сарае. Дети з торбочками побярались. Повешу торбочку, перакрашчу… и уйдуть. Три куска хлеба принясуть – вот и усё. От испуга приключилась у мяне сярдечная астма. Так по сей день и мучаюсь…
Марья глубоко вздохнула, медленно выпустила струю воздуха. Задвигала морщинами; сцепив зубы, поиграла желваками. Помолчала.