«Дарвиновская революция
» как книга была бы исторически неверной (и с литературной точки зрения полной неудачей), если бы я отдал ее страницы в распоряжение ученых 1850-х годов – в частности T. Г. Гексли и Герберта Спенсера, – оставив Чарльзу Дарвину только малую часть. И все же, работая над книгой, я чувствовал, что меня буквально засасывают эти глубины, настоятельно требующие надлежащего исследования. Одно могу сказать: начиная с 1979 года этим ученым было посвящено несколько крупных работ, о значении которых я еще скажу чуть позже; здесь же я ограничусь лишь заявлением о том, что был несколько несправедлив по отношению к Гексли. Нет, для меня он никогда не будет тем человеком, о котором я буду вспоминать с теплотой: была в нем какая-то викторианская надменность, которую я нахожу отталкивающей. К тому же меня невероятно раздражает тот факт, что его научная подготовка якобы давала ему право авторитетно возглашать свое мнение во всех областях науки, включая и философию (мой конек, поскольку я философ по образованию!). С другой стороны, я не знаю другого такого человека, который по самой природе так подходил на роль администратора, в частности ректора университета. Помимо той храбрости и решимости, с которой он боролся с ужасными приступами депрессии, была в нем некая мужественность, особенно когда он стремился реализовать свои цели. В любом случае Гексли заслуживает если не любви, то уважения (Дезмонд, 1994; 1997).Иное дело Герберт Спенсер. Чем больше узнаешь его самого и его личную жизнь, тем больше тобой овладевает ощущение, что вот-вот ты перенесешься в некую нереальную страну фантазии, существующую лишь в воображении Льюиса Кэрролла. Его невротичная забота о себе самом поистине не знала границ. Так, например, он никогда не читал книг, с авторами которых был не согласен: такие книги вызывали у него приступ головной боли. С одной стороны, у него был довольно обширный круг друзей – они с Гексли были завзятыми приятелями многие годы, – а с другой, у себя дома он избегал общения с обычными, нормальными людьми под тем-де предлогом, что они мешают его мыслительному процессу, и предпочитал жить в унылых пансионатах, где якобы мог размышлять в уюте и комфорте. Ха, размышлять! Не знаю, можно ли это назвать размышлением, но он предпочитал не напрягать свое сознание, а погружался в неисповедимые глубины своей сущности, предоставляя мыслительным процессам беспрепятственно течь и рождать идеи, так что последние вдруг начинали фонтанировать из него в самый неподходящий момент: он мог, например, надиктовывать их своему секретарю между ударами по мячу во время разминки на теннисном корте. И это, и многое другое проделывалось с дерзкой уверенностью в себе, свойственной тому, кто был избалован и изрядно испорчен еще в молодые годы, а Спенсер именно таким и был. В то же время он имел огромное влияние на самых разных людей: и на своих соотечественников, и на американцев, начиная социалистами марксистского толка и кончая самыми влиятельными нуворишами, баронами-грабителями, и даже на людей, живших на другом краю света (Ричардс, 1987; Питтенджер, 1993). В Китае конца XIX века, например, любой перспективный молодой интеллектуал мог сыпать, да и сыпал, перлами спенсеровской мудрости (Пьюси, 1983). Со дня выхода в свет первого издания «Дарвиновской революции
» приходится видеть, как непрерывно растет число историков, которых изумляют особенности этого человека и которые предаются в его отношении самым диким измышлениям: попытки постичь и понять этого человека с позиций конца XX века открывают совершенно новые горизонты для тезисов о несоизмеримости конкурирующих мыслительных процессов. И все же, сколько бы мы ни удивлялись этому человеку, наше удивление не идет ни в какое сравнение с той высокой оценкой его заслуг и влияния, которую он по праву заслуживает.Чарльз Дарвин