В тот день, когда его позвали в цензурный комитет, он еще на что – то надеялся. Даже сейчас при воспоминании об учиненной над ним экзекуции он бледнеет и задыхается. Процедура была такая, что ему, бедному казеннокоштному студенту, мудрено было не испугаться, не задрожать, не слечь в горячке. В огромной зале под портретом государя императора, перед синклитом цензоров – профессоров, сидящих за длинным зеленым столом, было ему объявлено, что опус его найден глубоко безравственным и бесчестящим университет.
Уважаемый профессор словесности Ц., по совместительству цензор, с орденской лентой через плечо, размахивая папкой с
И профессор с тяжким вздохом, словно бы в отчаянии, кинул папку с трагедией на зеленое сукно.
Члены синклита, как китайские болванчики, согласно кивали головами, а государь император глядел со стены сурово и враждебно. Висяша пошатнулся. Сибирь, солдатчина – это смерть, – пронеслось в голове. Ужас проник в самое сердце, он не помнит, как покинул залу, как дошел до кровати, как уткнулся в подушку, повторяя: «Пропал, пропал, Сибирь, солдатчина, Сибирь, солдатчина»…
Приятель вместе с университетским сторожем, подхватив беднягу под руки, препроводили его в больницу для казеннокоштных, по соседству с которой располагались анатомический театр и морг. Тогда он провел в больничной палате более пяти месяцев. Следствием болезни и соответствующего негласного распоряжения тех, кто следил за направлением юных умов, явилось его исключение из ставшего ненавистным университета «по слабости здоровья и ограниченности способностей».
Висяша оказался на вольных хлебах, без поддержки и без денег. Около года не решался он оповестить родителей об ужасном фиаско. Отец помогал ему скудно, не часто посылая считанные рубли, – и те, после долгих и унизительных просьб, требуя отчета за каждый потраченный грош, – гордость не позволяла дольше находиться на родительской шее. В тяжелую годину приютили Висяшу двоюродные братья Ивановы, примерно в одно время с ним прибывшие в Москву, потихоньку закончившие университет и служившие на мелких канцелярских должностях. В то время был он как потерянный: серьезно подумывал о службе в российских северо – американских владениях, где полагалось тройное жалованье и каждый год считался за три. Но выдержит ли его никудышное здоровье столь жестокий климат и дорогу в три тысячи верст, и стоит ли обрекать себя на такую добровольную каторгу? Может, найдется для него другое, менее суровое поприще?
И, слава богу, нашлось. Стал понемногу сотрудничать в московских журналах, свел знакомство с издателями – Надеждиным, Полевым, Погодиным… начал с переводов и понемногу перешел к критическим статьям, рецензиям, разборам. Элегия в прозе «Литературные мечтания», кусками публиковавшаяся в десяти номерах газеты «Молва», хотя и неподписанная, вызвала интерес к доселе неизвестному и явно даровитому автору. Вырисовывалась его настоящая дорога – критика, журналистика. И все это время он думал о судьбе Никанора. Сведения, доходившие из дому, не радовали: четырнадцатилетний отрок совсем отбился от рук, бездельничал, не посещал школы; отец же воспитывал его по – своему, кулаками, даже и не думая, что младший сын должен продолжить учение.
И тогда
Однажды – было это сразу после уроков, когда Висяше нестерпимо хотелось поесть и отдохнуть, – явился к нему Куприян, местный дворник. Переминался с ноги на ногу, не зная, как приступить к делу. Был он совсем не по – дворницки худ и невысок, с узенькой седой бороденкой, с лысиной, обнажившейся, когда снял шапку и поклонился барину, и с неуловимой лукавинкой в казалось бы простодушном взгляде.
– Ты чего, Куприян? Случилось что – нибудь?