Висяша оглянулся. Никого рядом не было. Мари с Олечкой с утра отправились в ближайшую церковь на праздничную службу в честь праздника Троицы, дома была только Агриппина. Даже кухарка – по причине праздника – была отпущена. Гудели колокола. К церкви Святого Симеона со всех окрестных переулков валил народ. В окно желтым спелым яблоком заглядывало солнце. Он отчетливо произнес про себя: сегодня воскресенье, 10 мая 1848 года. И еще раз: 10 мая 1848 года. Сколько же лет прошло с того февраля? Шесть? Неужели шесть? А он помнит ее тогдашнее лицо, улыбку, словно все было вчера. И эта галерея, светлая, вся в цветах, где они играли в китайский бильярд, как можно ее забыть?
Не постучавшись, вбежала Агриппина. В одной руке у нее было чайное блюдечко с чашкой чая и куском белого хлеба, в другой поводок. Поставив блюдечко на столик, свояченица занялась собакой, норовившей подбежать к Висяше и лизнуть.
– Сидеть, дурень, я кому сказала, сидеть!
Пока Агриппина приструнивала Моншерку Висяша сумел кинуть записку поверх писем и задвинуть ящик. Довольный, он даже подмигнул Моншерке, сидевшему наконец – то смирно; однако взгляд собачьих глаз, устремленный на Висяшу, словно говорил: «Все равно
Агриппина заговорила быстро и глядя в сторону. Видно, опять была не в духе, и в этот раз он догадывался почему: Мари не взяла ее в церковь, оставив присматривать за «больным».
– На кухне пусто, печь не топлена, Пелагея сегодня празднует Троицу, – она вздохнула, – а меня Мари попросила накормить вас завтраком и разложить складную кровать на дворе. Пойдете?
Он кивнул. После вчерашнего пребывания в четырех стенах захотелось на воздух, тем более, что погода была теплая.
Быстро выпив чаю и съев кусок хлеба, он надел на себя старое зимнее пальто, вязанную Агриппиной шапку немецкой шерсти, обмотался шарфом и, опираясь на ее руку, под радостное повизгиванье Моншерки, вышел во двор. Солнце его ослепило. Как же хорош, как по – новому сладок был божий мир! Раскладная кровать была поставлена там же, где обыкновенно располагался зеленый диван, – под двумя обычно облезлыми дворовыми деревцами. Сегодня же они приняли совсем другой вид – зазеленели каким – то фиолетовым цветом, приосанились. Стало понятно, что это тополя.
Когда, подоткнув его со всех сторон одеялом, Агриппина ушла, уводя с собой Моншерку, Висяша закрыл глаза. Этой минуты он ждал все утро. Ему хотелось остаться одному и вспоминать. Записка разбередила душу, напоминая о той, которую он не забывал все эти годы, месяцы, часы и мгновения своей жизни: Сашенька…
Сашенькой он звал ее про себя; на людях же и даже наедине, в те редкие минуты, когда они оставались вдвоем, – только Александра Александровна. Как же не подходило это громоздкое имя ей, двадцатилетней – столько ей было, когда он впервые ее увидел, – земному ангелу. Ему она – тогдашняя – напомнила Ребекку с литографии, купленной им, еще студентом, в лавке старьевщика. Ребекку из романа «Иваное» Вальтера Скотта, с тем же печальным и одухотворенным лицом, каким наделил прекрасную еврейку неизвестный художник. Однако было в ней и еще что – то, проявляющееся со временем все заметнее, и это «что – то» впоследствии слилось в его сознании с еще одним художественным творением.
Прошлым летом, по дороге из Зальцбрунна в Париж, посетил он Дрезден, а в нем прославленную галерею, где видел Рафаэлеву «Мадонну». Первая мысль была: это она, Сашенька. При всей простоте были в этой божественной женщине аристократизм и царственность, а еще – сознание своей великой силы и равнодушие, а, может, и презрение к окружающей (хотя и невидимой) толпе… Как сумел художник подсмотреть эти черты, скрытые за ангельским ликом? И ведь сколькие обманулись – тот же Жуковский, видевший в «Сикстинской» исключительно божественное и святое…
Впрочем, думать, анализировать, сличать черты мог он только в отдалении, рядом же – терялся, краснел, путался в словах… Их было четыре сестры, четыре неземных существа: Любовь, Варвара, Татьяна и она, самая младшая, Сашенька. А ввел его в дом, привез в родовое именье Прямухино их старший брат, Мишель Бакунин… И если бы не он и не это райское место, кто знает, что случилось бы с Висяшей. То было очередное тяжкое для него время. Катастрофическое. Журнал «Телескоп» вместе с его главным редактором Надеждиным, пригревшим Висяшу, давшим работу, кров, возможность писать и печататься, пошел ко дну. Бурю вызвало «Философическое письмо», опубликованное в журнале без подписи. Но и при отсутствии подписи вся Москва знала, что автор его Петр Чаадаев, и вся Москва громко возмущалась его непатриотическими жесткими высказываниями.
«Мы живем лишь в самом ограниченном настоящем без прошедшего и без будущего, среди плоского застоя», – писал он.
«По мере движения вперед пережитое пропадает для нас безвозвратно», – писал он.
«Века и поколения протекли для нас бесследно», – писал он.
И наконец:
«Мы принадлежим к тем народам, которые… существуют лишь для того, чтобы преподать великий урок миру».