Взял с прикроватного столика письмо от Анненкова и, подойдя к окну, стал его читать в светлом сумраке майской ночи. Павел Васильевич писал о парижских друзьях, о том, как приняли они
Неудержимо захотелось выйти на воздух. Он потянул ручку входной двери и оказался на дворе. Влажный ветер, как и утром, ударил в грудь. Знакомые тополя в призрачном свете приветственно кивнули ему расцветшими ветвями; радостно, хотя и спросонья, взвизгнул привязанный к колышку Моншерка. Висяша вдохнул полной грудью острый сырой воздух – и закашлялся. А потом, под ватным одеялом, долго еще не мог согреться и унять дрожь.
После наполненного до краев дня не спалось, мешали видения: то мерещился Пелагеин Капитон, подпиливающий широкой пилой основы двухэтажного деревянного домика, то Павел Анненков в генеральской форме указывал перстом на портрет государя императора… а под утро привиделась ему Россия. Была она похожа на цыганку, когда – то предсказавшую ему судьбу; наудалую, позванивая монистами, неслась она в кибитке куда глаза глядят, и, постараниваясь, давали ей дорогу другие народы и государства.
Примечание
Старый муж
– Иван, прикрой дверь за барыней и вели никого не пускать. Маленькая сгорбленная старушка в рыжеватом парике и кокетливой белой кружевной накидке просеменила к креслу, цепкой рукой в перстнях cхватившись за спинку, ловко поместила в него хлипкое свое тело и поманила пальцем вошедшую.
Иди, Наташа, ближе, садись хоть сюда – она указала на низенький пуфик подле себя. Та присела на пуфик. Старушка оглядела ее придирчиво: «Все хорошеешь, сударыня моя. Вот, говорят, Урсула, бабка твоя, тоже была хороша несказанно. Да и маменьку твою, Наталью Иванну, бог красотой не обидел. Красавица, только дура*, прости господи. Теперь твоя Наталья нумер три – тоже, небось, красавицей растет? Сколько ей времени? Дети растут быстро как трава и расцветают незаметно как цветы*. Годок уже есть?»
– Нет, тетенька, годок ей будет через четыре месяца, в мае.
* Здесь и далее звездочкой обозначены слова и фразы, переведенные с французского.
Дама говорила тихо и головы не поднимала. Низенький пуфик не мог скрыть ее роста и статности. Простое платье серой английской шерсти, отороченное серебристым мехом и стянутое в талии широким меховым поясом, пепельные локоны, перевитые малиновой лентой, гляделись празднично и ярко в сумраке покоев. Старушка позвонила в колокольчик, вошел чинный слуга.
– Степаныч, повороши, любезный, в камине – кости мерзнут. Старые кости мерзнут даже летом*. Красными угольками вспыхивал камин. Старуха глядела в его зев, набиваемый поленьями. Справа из трех больших итальянских окон в комнату лился свет январского дня. Поглядев в окно, дама увидела встрепанную черную ворону, неподвижно сидевшую на темном суку, бледное низкое небо, снег, бьющего в ладони кучера…
– Ступай, Степаныч, славно поворошил – эвон как камин разгорелся. Да никидку мою прихвати с собой. Отдав накидку слуге и выждав, пока тот скрылся за дверью, старушка обратилась к посетительнице.
–Ты что, сударыня моя, грустна? Аль не рада счастью сестриному? Свадьба – то была уже?
– Вчера, тетенька.
– Ты, Наташа, можешь передо мной не таиться. Меня ты знаешь: лишнего ни про кого не говорю: ни про живых, ни про мертвых. Да и умру скоро. Не смотри так – я, сударыня, зажилась, слыхано ли, девяносто лет минет в сентябре! Да не доживу, сердцем чую.
– Не говорите этого, тетенька, не дай бог. Я осиротею без вас, у меня кроме вас и нет никого, с кем можно посекретничать.