Прежде всего — о его последней пьесе «Прошлым летом в Чулимске». Я был составителем и редактором альманаха «Сибирь», в котором эта пьеса, принятая редколлегией, была набрана для второго номера. Поговорить нам было о чем, если вспомнить, какие страсти разгорелись вокруг пьесы. На мой взгляд, это была отличная пьеса, светлая, добрая, написанная с вампиловской пронзительной силой. Претензии же некоторых сверхосторожных ведомственных читателей были явно необоснованными. Всем нам, я имею в виду редколлегию альманаха, хотелось, чтобы пьеса увидела свет именно в нашем альманахе, ибо это было уже традицией, которой мы гордились: все главные пьесы Вампилова начинали свою дорогу в шумную театральную жизнь со страниц альманаха. Да просто потому, наконец, что это была великолепная пьеса! Но, увы, на ее пути встали непредвиденные трудности, которые в то время казались непреодолимыми. Я как редактор не имел претензий к автору и вполне разделял недоумение и горечь Вампилова по поводу выдвинутых требований. Мы оба были еще недостаточно опытными, чтобы найти быстрый и приемлемый компромисс.
Вампилов сидел на тахте, опершись подбородком о стиснутый кулак, в глазах — так не свойственные ему боль, тоска. После долгого раздумья он сказал:
— Слушай, неужели не ясно, о чем пьеса? Так обидно! И потом, ведь я написал Товстоногову, что пьеса принята. Они уже разворачивают репетиции. Выходит, я трепач?
Утром, до книжного базара, мы с Марком Сергеевым были в обкоме партии, и нам удалось договориться с секретарем обкома Е. Н. Антипиным о проведении повторной, расширенной редколлегии по пьесе. Редколлегия была намечена на двадцать восьмое июня, ждать надо было еще двадцать пять дней, а пока… пока я мог только подарить Вампилову типографский оттиск пьесы, чтобы он послал его Товстоногову в знак того, что пьеса действительно принята редколлегией. Эта идея несколько ободрила его, правда, не знаю, послал он верстку Георгию Александровичу или нет. Во всяком случае, настроение у него улучшилось, и он стал рассказывать о своей работе над водевилем «Несравненный Наконечников». (Первая картина опубликована в газете «Советская молодежь» от 23 сентября 1972 года.)
Пьеса эта мыслилась Вампиловым как едкая сатира на авантюристов и проходимцев от искусства. Главный герой — невежда и обыватель парикмахер Наконечников, искушенный пошляком и циником из Госконцерта Эдуардовым, решает стать драматургом, не представляя себе даже приблизительно, что это такое. Его интересует одно: достаточно ли хорошо драматурги зарабатывают. Судя по всему, Вампилов намеревался выразить в ней свое понимание искусства и в присущей его таланту сатирической манере изобразить то фальшивое, плоское и пустое, что еще, увы, присутствует в мире искусства. Говорил он сдержанно, неторопливо, тщательно выбирая слова, как будто перешагивал с кочки на кочку по тряскому месту. «Развенчание через возвышение до абсурда», — помнится, сказал он. Видимо, он собирался вознести Наконечникова до таких высот, что возвышение стало бы очевидной нелепостью и фактически низвергнуло бы столь преуспевшего «драматурга». Увы и увы, великолепный этот замысел остался выполненным всего лишь на одну шестую, а может быть, и восьмую, но и по этой части можно судить, какая острая, веселая и сочная вещь получилась бы, если бы не роковая воля обстоятельств.
Потом он стал рассказывать о следующем своем замысле — о трагедии, в центре которой была бы женщина, в трудных условиях предвоенной и военной поры утратившая способность любить. «Боюсь, — сказал он задумчиво, — как бы не съехать на «Гадюку» Алексея Толстого». Я заметил, что опасность такая очевидна, темы очень близкие. Он уточнил: опасность в близости первоосновы — в обоих случаях берется человеческая суть при воздействии на нее слишком больших сил извне. Размышляя, он возразил себе: впрочем, человеческая суть неисчерпаема, все зависит от конкретных исторических условий, в которых развивается драма. И тогда он поведал, как потрясла его судьба одной женщины, которую на многие годы разлучили с детьми и которая потом, после долгих лет вынужденного отсутствия, встретившись с ними, уже взрослыми людьми, ждавшими ее с благоговением, не испытала к ним ни малейшего материнского чувства. Помнится, именно тогда он сказал, что по сути никакой он не драматург, а журналист, ибо для него важнее всего жизненный факт. И так как в тоне его явно проскользнули нотки огорчения, я, чтобы подбодрить его, сказал, что в таком случае можно считать журналистами и Шекспира, и Бальзака, и Толстого, и Чехова. Он усмехнулся, отметив несоответствие себя ряду, который я выстроил, и с этой его, порой еле уловимой усмешкой, которую можно было бы определить как «поблескивание глаз», сказал: «Думаю, старик, что время от времени надо приземлять себя, иначе это сделают другие, а это, сам понимаешь, уже не то».