Так как из всех внешних выражений чувств, вызывающих в нас сострадание и мысль о боли, на слепых действует только жалоба, то я предполагаю, что вообще они бессердечны. Какое различие существует для слепого между человеком, который мочится, и человеком, который без жалоб проливает свою кровь? И разве сами мы не перестаем испытывать сострадание, когда значительное расстояние или малый размер предметов производит на нас то же самое действие, что и отсутствие зрения у слепых? До такой степени наши добродетели зависят от нашего способа ощущать и от того, с какой силой действуют на нас внешние предметы! Я ничуть не сомневаюсь, что, не будь страха наказания, многие люди способны были бы так же легко убить человека на расстоянии, на котором он казался бы им величиной с ласточку, как собственноручно заколоть быка. И разве не тем же принципом мы руководствуемся, когда испытываем сострадание к мучающейся лошади и без всяких угрызений совести давим муравья?[592]
Очевидна аналогия между географической дистанцией, отделяющей Францию от Китая, и сенсорной депривацией слепых[593]. Нехватка человечности и сострадания, порождаемая, согласно Дидро, обеими этими ситуациями, опровергает представления о вечности нравственных принципов. «Ах, мадам, как отличается нравственность слепых от нашей нравственности!» – восклицает Дидро, обращаясь к мадам де Пюизье, адресату «Письма о слепых»[594]. Дидро полагает, что нравственность есть результат специфических обстоятельств и принуждений – физических и исторических. Одни и те же решающие слова – «crainte» и «châtiment», «страх» и «наказание» – всплывают вновь и вновь, с интервалом в двадцать лет, чтобы объяснить отсутствие угрызений совести как у гипотетического убийцы, перебравшегося из Франции в Китай, так и у гипотетического человека, готового убить другого человека, если жертва видится ему размером не больше ласточки. Но внезапно аналогия уклоняется в сторону (что вообще типично для хода рассуждений у Дидро) и вводит новую тему, подразумевающую перемещение совсем иного рода: отношение людей к животным. Закономерности нашего восприятия размеров и расстояний, – говорит Дидро, – распространяются также и на животных. Следствия из этого, на первый взгляд, невинного принципа он не разъясняет. Между тем они совершенно не очевидны. Должны ли мы распространить и на муравьев то сострадание, которое мы испытываем по отношению к мучающейся лошади? Или же мы должны распространить и на лошадей, и на людей то равнодушие, которое мы испытываем по отношению к муравьям?
Первый вывод, конечно, лучше согласуется с постоянно подчеркиваемым у Дидро значением сильных переживаний и чувствительности: «Чувствительность, – написал он, явно думая о себе самом, – <…> есть свойство, сопутствующее слабости всех органов, связанное с подвижностью диафрагмы, живостью диафрагмы, живостью воображения, тонкостью нервов, которое делает человека склонным трепетать, сочувствовать, восхищаться, бояться, волноваться, рыдать» – и т. д.[595] Но в XVIII веке нашелся читатель, который открыто предложил противоположный подход – требовавший экстраполировать на все мироздание наше равнодушие к мучениям насекомых. Выдающийся историк европейского Просвещения Франко Вентури в своей ранней книге «Молодой Дидро» проницательно заметил, что аргументы против религии, сформулированные в «Письме о слепых», оказали значительное влияние на маркиза де Сада[596]. Пожалуй, можно было бы даже сказать, что вся философия Сада была бы немыслима без «Письма о слепых» Дидро[597]. Вот как Сад в «Философии в будуаре» обосновывает законность убийства: