Оказывается, это ему все за что-то мстят. Чиновники — за большие потиражные. Окуджава — за то, что пригрел его на груди с шампанским после провала в Доме кино. Все остальные — за добрую душу вообще. За богатство. За славу. За талант.
Между тем, несомненная даровитость еще более усугубляет его инфантильную бунинскую обиду на весь мир и Боженьку в частности, что не уготовал должного места на пьедестале. Если Довлатов говорил, что как-то неудобно называть себя писателем, то Нагибину чуждо это дешевое кокетство, и он прямо пишет, что из русской литературы его не вычеркнешь. На полном серьезе равняет своего «Председателя» с «Чапаевым» и «Броненосцем “Потемкиным”». «Не знаю, имела ли хоть одна наша картина такой успех. Может быть (!!), “Броненосец «Потемкин»”, “Чапаев”, “Путевка в жизнь”. Теперь история советского кино читается так: от “Броненосца «Потемкина»” до “Председателя”».
Не зря, не зря его так тянуло фамильярничать с Пушкиным, вкладывая свои куцые мысли в лучшую голову русской словесности. «Деревья окружили его, и он услышал их мольбу: “Назови нас, назови…” — “Но вы же названы”, — удивился он и затосковал во сне. “Не так! Не так!..” — мучились деревья. — “Я вяз, Пушкин, а не дерево”. — “А я — клен!..” — “А я — липа”. — “А я — береза”». «Послышался змеиный шип, и малая трава вдруг засипела: “И траву не забудь, Пушкин! Я не трава-мурава, я вся разная”». Тьфу, и в самом деле гадость.
Гордыня дозволительна шуту, вечному мальчику, сознательно несущему крест анфан-террибля ради ниспровержения всех и всяческих абсолютов. Забияка Пазолини был прикрыт от интеллигентского «фе!» тройной защитой непутевого левака — педерастией, психоделией и балаганным марксизмом; кому ж, как не ему, дразнить Бога, перекрашивать Христа в анархо-синдикалисты и походя пинать Феллини? То же и брат его во левацком экстремизме харьковский босяк Эдибэби Савенко, куролесящий по жизни в поисках смерти и потому отслуживший право плевать с небоскреба на плеши налогоплательщиков и сидеть в присутствии королей. Тяжеловесное же амикошонство Нагибина, трепетно поверяющего бумаге любое свое недомогание и искренне ожидающего смерти как величайшей утраты для человечества, попросту противно.
Как и раздраженное арийское презрение к мельтешне смертных.
Галич у него обыкновенно пустозвон и сладкоежка. Казаков бездельник и тем покупает себе спокойную жизнь. У Антокольского легковесная душонка. Драгунский при жизни невыносим. Ахмадулина ломака. Окуджава завистник. Куросава склеротичный самодур. Евтушенко уважает Конецкого и Поженяна за воинскую доблесть, и совершенно напрасно.
Уж кому-кому, но не год провоевавшему политотдельцу Нагибину трунить над воинской доблестью флотского разведчика Поженяна!
Впрочем, с Поженяном он, судя по тексту, рассорился, и убийственность его характеристик объясняется самыми низменными причинами. Сколь часто самыми емкими и безжалостными портретами мы бываем обязаны банальной мести зоила, а отнюдь не обреченной ответственности художника! Даром он, что ли, таким петухом трижды налетает на жеманство и многословие Ахмадулиной — а через нее и на эстрадность Евтушенко, да еще и из гроба, чтоб ответить не могли. Неуловимый мститель.
Притом чем сильнее он стремится представить собратьев своих по цеху роем небесталанных уродцев и негодяев, тем больше кажется таким сам — автор несметного роя «Красных палаток», «Гагаринских детств», «Любви вождей» и передовиц к 7 ноября под шапкой «Герои и время».
Проще и уничижительней всего сказала о тогда еще живом классике задумчивый сценарист Литвинова. «А, это тот Нагибин, которому жена пальто в рукава подает?»
Ну что тут еще сказать?
Тот.
70-е. Инакомыслие
— ex libris А. Галича.