Всю свою сознательную жизнь Галич изменял ресторану. Ресторан был его дом, хлеб и проклятье. Не было культуры, которую знал бы он столь же досконально, как угарную-шалманную, и не было строчки в меню, какая бы не попала в одну из его вольнолюбивых баллад. Облака его идут через кабак, море Черное течет через «Поплавок», декабристы бурлят за винною стойкой, палачи разгоняются севрюжкою и режут ветчину. Гастрономически-алкогольными образами и подробностями усеяна вся поэзия человека, оставшегося в коллективной памяти изгнанником и скитальцем. Не опер с мордою, а Томка-буфетчица да двести граммчиков были сквозными героями его произведений, которые и назывались-то как на подбор — «Цыганская», «Разговор в вагоне-ресторане», «Легкая жизнь» и «Дайте жалобную книгу». Какая же нелегкая понесла в крамольники этого типичного совпатриция, многократного члена творческих союзов и кумира расторопных халдеев?
По всему видать, теплилась внутри баловня-драматурга, в меру упитанного обер-мота с благородным грассированием отчаянная гайдаровская душа барабанщика, рожденного 19 октября, в славный лицейский день. Душа тем более трагическая, что, едва ступив шаг вправо — шаг влево от родной ему шашлычно-коньячной стихии, тотчас же начинал он «плавать» в патетических декларациях о холуях, палачах, России да Черной речке. То ли дело — «кубики льда в стакане звякнут легко и ломко», «и пускай это время в нас ввинчено штопором», «нам ужин прощальный не ужин, а сто пятьдесят под боржом»! В посмертном сборнике воспоминаний о Галиче Наталья Рубинштейн метко сравнила его гражданскую лиру с некрасовской, деликатно умолчав, до какой степени бурлацкий пафос сиятельного картежника и жуира схож с правозащитной позой «аэропортовского» щеголя, ценителя вин, фарфора и финских гарнитуров. Покойница Раиса Орлова, копелевская жена и, как все диссидентские жены, язва несусветная, на правах друга высказалась определенней: «Он не мыслил существования без комфорта и с тем большей яростью судил, осуждал, проклинал тех, кто как-то устроился в мире, где есть Бутырки, где были Освенцим, Хиросима, — устроился, повесив шторки, отциклевав пол».
Трагедией Галича была трагедия измены — тому верхнему, безбожному, тугобрюхому классу, с которым сводили его элитные кабаки и благоволение реперткомов. Тема классового предательства — главная, если не единственная во всех его бытовых зарисовках, от самой первой, про вышедшую в шахини Леночку-шатеночку, до баллады о прибавочной стоимости, марксистском учении и заводике в Фингалии. И безымянный муж товарища Парамоновой, втихомолку гуляющий от нее к Нинульке тетипашиной, и зять, продавший душу за дачу в Павшине, пайки цековские и по праздникам кино с Целиковскою, и даже аристократ Клим Петрович Коломийцев, несущий с трибуны чужую ахинею, — суть изменники и вероотступники, нарушившие кодекс класса, стаи, изменившие своим — начальникам с простонародьем и, наоборот, корешкам с вершками. По всем статьям и параметрам, по досугу и калорийности был Галич ровней всей этой хевре с партбилетами, был вхож, обласкан и искренне любим — кто ж тогда не пел про «плыла-качалась лодочка по Яузе-реке»? Сочинял детективы про застенчивых кагэбэшников (предтечей седых интеллигентных генералов от жандармерии в исполнении Тихонова и Басилашвили был его капитан Андрей Поликанов — Шурик Демьяненко из «Государственного преступника»); многих больших гадов знал лично. А вот взял и сорвался, и золотую цепочку порвал, и полетел — на одних росчерках больного сердца да пошловатых апелляциях к Христу, ушел, не имея из богатого опыта ничего, кроме кекса «Гвардейского» да печенья «Салют». И враз получил право петь о том, чего не видал, и словечко «мародер», брошенное ему на разборке Арбузовым, прилипло к Арбузову же и всей их когорте после блистательного, ничуть уже не салонно-банкетного «Марша мародеров». Оттого так и возненавидел его соседский барин Нагибин, так и напустился на него в препаскудных своих публичных дневниках, что видел мир шире, и словом владел лучше, и по всем параметрам талантливей был — а не хватило пороху отказаться от сладенького, порвать с вонючим зверинцем, цену которому прекрасно знал и сам — заклеймив хорошим злым словом «икроеды». А теперь меркнет копейкой ржавой всей славы его лучинность пред солнечной славой кабацкого завсегдатая и партерного демократа.
Бог равнодушен к зоологическим злодеям, не ведающим, что творят. Спокойная примитивная дрянь обычно живет долго и счастливо, зачастую даже посмертных проклятий не удостаиваясь, — ну что возьмешь с такого дикаря, как Софронов? Платят обычно расстриги, наступившие на горло песне, отдавшие тертый мундир за шелковый халат, разменявшие дар на пятаки и зарезервированные столики.
Галич шагнул на горло собственной ресторанной лабухне. Свернул с пищеварительного тракта на Тверскую-Ямскую дорогу из Петербурга в Москву. Заплатил за прошлое, за все, что было «до». Ушел в будущее.