– Слушайте меня, матери, – сказала игуменья, – знаете вы кто эта убиенная юница? Сирота сна, чья – неизвестно. Есть тут среди вас, вдовы, чьи дети и внуки в России. У всех у нас там остались родственники. А ну, как она твоя родная внучка, мать Перепетуя? Или твоя племянница, мать Анфиса? Или, может, твоя дочка, что ты потеряла на вокзале и по которой по сей день плачешь, мать Серафима? Гм… – в скобках заметила мать-игуменья, – как раз ведь ей около двадцати лет, покойнице-то! Ну, короче, девица убиенная – наша плоть, наша кровь, наша кость, твоя ли она дочь, ее ли племянница – общая она – наша, русская. Не отпустим же ее из этого мира без нашей молитвы, матери! Помолимся! И жила-то она недолго, эк, да и как жила! – сами знаете, в сиротстве, в голоде, в холоде. А смерть ей дана Богом прекрасная – «за други своя». Не всякому дается такой завидный конец, только иным, по любви Христовой. А что не молилась сама сна, не верила, так тему ее не научили – а вот мы и помолимся за нее, что следует. И не смущайтесь, матери:
Панихиду отслужили. Но не все монахини успокоились. Они обступили игуменью и просили ее побеседовать с ними о России и революции. Игуменья любила поговорить, порассказать.
– Революция? Как же, помню! Чего-чего, а уж этого не забудешь. Монастырь наш около Костромы был, – большой, знаменитый, богатый. И дома тебе, и леса, и поля. Монашек сотни две – и разного сорта – от самых святых и до самых грешных: люди-то везде одинаковы. Вот пошли страшные слухи: расходилась, разбушевалась революция. Игуменья наша – безусловно святая душа, – проводила и дни и ночи в сокрушенной молитве: «да остановится». Не внял Господь, однако. Видения ей были – наставительные, и нам приказывала: «Готовьтесь, – говорила, – готовьтесь к испытаниям!» – И вот декрет пришел: распустить монастырь, монахинь, то есть, на все четыре стороны. Велела она отслужить молебен с акафистом, а потом объявила декрет во всеуслышание и сказала: «Кто хочет идти – идите с миром!» Много монахинь ушло, кто с печалью, оглядываясь, а кто и с песнями, без оглядки. В городе тех, что с песнями, хорошо приняли, даже модными они стали на недолгое, правда, время, с речами выступали…
Я же молода была тогда. Молодая и здоровьем сильная. Стала я молиться: «Пошли мне, Господи, мученический конец! Хочу умереть за веру». А игуменья упрекала меня за самолюбие, за излишнее, неразумное рвение: «Честолюбива ты очень, – сказала. – Смирению учись: примешь конец, какой Господь пошлет, не выбирай себе славы и в смерти». Времена же пошли тяжкие, и из оставшихся монашек стали многие уходить, страха ради и голода. Имущество – поля там и леса – всё давно отобрали. Голодали мы. И вот приходит еще декрет от комиссара: отдать всю ценную церковную утварь. А ценная же была утварь, правду сказать, и много было той утвари! Является в монастырь комиссар с солдатами, солдаты же с винтовками. «Давайте!», – говорит. И расположились они пожить в нашем монастыре. Дивились: стены какие толстые! Должно и тепло же тут! Зима тогда стояла. Матушка-игуменья сама лично ведет это с ними переговоры, нам же не велит и показываться. Отвела им жилое помещение, а у них просит милости: сами мы снимем ризы, сами всё соберем и вам отдадим, а уж вы не прикасайтесь, к престолу особенно. Солдаты – ничего, согласные. Игуменья наша им понравилась, слушались ее – церковь осматривать пришли, по ее просьбе и шапки сняли; в церкви тоже она им курить не позволила, в сад выходили курить. Все забрали, игуменье же – расписку, чего сколько взято. А как ушли они, то с ними ушли и еще две монахини.
И вот это огорчило матушку-игуменью больше всего. «Теперь вижу – пошатнулась вера!» – сказала она и заплакала. Осталось нас четырнадцать человек на весь на огромный наш монастырь. Она и говорит нам горько: «Может и еще кто из вас хочет уйти, то идите сейчас!» – и ногою топнула. Мы же заплакали и отвечаем: «Никуда мы не пойдем, матушка-игуменья, да и некуда нам идти!» – «Ну что ж, помолимся за ушедших!» – сказала наша игуменья и приказала нам о них всю жизнь молиться. Я вот и по сей день за них молюсь, – закончила она свой рассказ.
– Матушка-игуменья, – раздался голос, говорила мать Таисия, – слушаю я вас и сердцем моим удивляюсь. Говорите вы о революции спокойно, и коммунисты, по вашим словам, вели себя в монастыре со всем человеческим достоинством… а были же в вашем монастыре, хотя и в другое, более позднее время, страшные события, было и осквернение святынь и мучительства…
Игуменья на минуту закрыла глаза, лицо ее потемнело. Когда она вновь открыла их, они сияли теплом и светом.
– И то было, матери, и то было… но не буду того рассказывать, то – остается на суд Божий – не человеческий. А нам надо забыть и простить. Кончен разговор о революции. Идите с миром!
Глава двадцать восьмая