Говоря с читателем уже как бы из «того мира», Шатобриан придал своим воспоминаниям особую атмосферу, которая полностью не была выдержана, поскольку его книга появилась в печати не через 50 лет, как хотел того автор, но очень скоро после его кончины. Сам же Шатобриан выбрал для описания прошлого точку зрения с высоты полустолетнего разрыва, оттеняя рассказ о повседневной жизни разного рода рассуждениями. Посмертные мемуары – особый вид литературы, хорошо отвечавший романтическим настроениям автора.
Шатобриан встраивал свое детство в поток времени и истории, воскресая его своим воображением и памятью деталей. Соединяя момент, о котором вспоминается, со временами написания и последующего редактирования текста, он придает и своему детству некоторую романтическую эпичность простого состояния природы человека. Не выделяя детство в особый период жизни, как, например, его старший современник и родоначальник жанра автобиографии детства И. Г. Юнг (1740–1817), он тем не менее наделяет данный период жизни личности автора «милыми чертами детской поры», характерными для сентиментального отношения к детству со времен Руссо, и провиденциальными событиями, изображение которых в детской «части» автобиографии свидетельствовало о внимании Бога к жизни данного человека и следовало традиции религиозной автобиографии XVII–XVIII веков.
Исповедальный романтик, певец природы и экзотических стран, Шатобриан оказался на переломе между романтизмом и реализмом, духовной и светской литературой. Это положение отразилось в его воспоминаниях и реакции на них в европейской культуре[689]
.Замогильные записки
Часть 1, книга 1
<…> Из комнаты [в Сен-Мало], где моя мать разрешилась от бремени, виден пустынный участок городской стены, а за ним – необозримое море, которое плещет, разбиваясь о рифы. … Я родился едва живым. Рокот волн, поднятых шквалом ветра, возвещавшим осеннее равноденствие, заглушал мои крики: мне часто рассказывали эти грустные подробности; они навсегда запечатлелись в моей памяти. Не было дня, чтобы, размышляя о том, чем я был, я не увидел внутренним взором скалу, на которой родился, комнату, где мать обрекла меня на жизнь, бурю, воем своим баюкавшую мой первый сон, несчастного брата, давшего мне имя, которое я весь век влачил в горести. Казалось, волею небес над колыбелью моей явился прообраз моей судьбы. <…>
Едва покинув материнское лоно, я узнал, что такое изгнание: меня сослали в Планкуэ, живописную деревушку… У кормилицы моей не оказалось молока; нашлась другая сердобольная крестьянка, которая вскормила меня. Она избрала Назаретскую Божью Матерь моей заступницей и дала обет, что в ее честь я до семи лет буду носить белый и синий цвета. Не успел я прожить и нескольких часов, как гнет времени уже запечатлелся на моем челе. Зачем мне не дали умереть? Господу угодно было во исполнение желаний существа невинного и безвестного сохранить жизнь, обреченную на суетную славу. [690]
Обеты нынче не в моде, и все же как трогательно заступничество Божьей Матери, которая, снисходя к мольбам бретонской крестьянки, служит посредницей между дитятей и небесами и предстательствует за него вместе с матерью земной. <… >
Когда я вновь [через 3 года] оказался в Сен-Мало, мой отец находился в Комбурге, брат в Сен-Бриенском коллеже; четыре мои сестры жили с матерью.
Любовь моей матери безраздельно принадлежала старшему сыну; конечно, она заботилась и о других детях, но отдавала слепое предпочтение молодому графу де Комбургу. Правда, как мальчик, вдобавок самый младший в семье и шевалье (так меня называли), я имел кое-какие преимущества перед сестрами, но в конечном счете я вырос на чужих руках. <… > Я полюбил женщину, которая ходила за мной, превосходное создание, которое все называли тетушка Вильнёв – я вывожу это имя с теплым чувством и со слезами на глазах. Тетушка Вильнёв заправляла хозяйством, она носила меня на руках, втихомолку пичкала чем ни попадя, утирала мне слезы, целовала меня, ставила в угол, снова брала на руки и постоянно бормотала: «Вот кто не будет гордецом! Вот у кого доброе сердце! Вот кто никогда не станет гнушаться бедными! Кушай, малыш!» – и потчевала меня вином и сахаром.
Мою детскую привязанность к тетушке Вильнёв вскоре вытеснила дружба более достойная.
Люсиль, четвертая из моих сестер, была двумя годами старше меня. Младшая из сестер, она росла без призора и ходила в их обносках. Вообразите себе худенькую девочку, слишком высокую для своих лет, неуклюжую, робкую, запинающуюся в разговоре и отстающую в учебе, в платье не по росту, запертой в жесткий корсет, вонзающийся в кожу, и с негнущимся стоячим воротничком, обшитом коричневым бархатом, с зачесанными назад волосами, в черной шляпке – и перед вами предстанет несчастное созданье, поразившее мой взор, когда я вернулся под отчий кров. При виде тщедушной Люсиль никто бы не подумал, что придет время, когда она будет блистать красотой и талантами.