Я села на кровати и потянулась. Мышцы словно сдвинулись и заныли. Едва освободившись, Эви ринулась через Территорию – ко мне на колени; она обхватила меня руками за шею и повисла, как ленивец на ветке.
– Это ненадолго, – сказал Итан. – Я бы не обольщался.
На нем была какая-то старая странная одежда. Двубортный пиджак с пыльными плечами и пристегивающийся галстук-бабочка. Такому костюму не удивишься на процедуре эксгумации.
– Выбирайте, кто из вас пойдет в ванную первой, – произнес Итан.
Оставив Эви в комнате, Итан запер дверь и на лестничной площадке взял меня за локоть. Я решила, что он хочет меня поддержать, но стоило мне пошевелить ногами, я тут же почувствовала, как он сжал пальцы, и поняла – поддержка здесь ни при чем. В ванной он вклинил башмак между дверью и косяком и стал ждать.
– Ты же знаешь, что я не могу просто оставить тебя.
Я ступила на кафель и заглянула в ванну. Прохладная вода, уже не единожды использованная, серая от грязи, смытой с других тел. Я повернулась к Итану и, прежде чем он успел отвернуться, начала стаскивать футболку через голову.
– Не можешь так не можешь, – сказала я.
Забравшись в ванну, я прижала коленки к груди и стала водить растрескавшимся обмылком по рукам и ногам. По сравнению с ванной я была белее. Когда у меня застучали зубы, я выбралась и вытерлась мерзким полотенцем, которое лежало на раковине. Итан, все еще стоявший ко мне спиной, подал мне розовую ткань – платье с закрытым горлом, ниже колена в длину.
– Что это? – спросила я. – Итан, что это?
Он чуть обернулся ко мне – так, чтобы прошептать:
– Он называет это церемонией.
– Уже все, – сказала я. – Можешь поворачиваться.
– Видок у тебя смехотворный.
– А у тебя видок как у мертвеца.
Я сидела на кровати, ждала Эви и пыталась составить план. Я слышала, как она кашляет в ванной. Внезапно появившийся шанс поверг меня в ужас. Я отогнула уголок картона, закрывающего окно. За ним виднелась лишь черная синева сгущающихся сумерек, да бил в стекло дождь.
Дверь снова распахнулась – фуксия.
– Тебе нравится? – спросила я Эви.
Она вздернула бровь. Вздергивать брови – мы тренировали с ней это бесчисленными днями.
– Нет. Мне тоже не нравится.
В нарядных платьях мы спускались по лестнице. Мокрые волосы Эви, идущей впереди, хлопали между лопаток. Из гостиной лился приглушенный мягкий свет – весь остальной дом погрузился во тьму. Мы пришли самыми последними. Мебель в комнате переставили так, что получилось подобие церковного придела: диваны стояли друг напротив друга, и над всем этим возвышался Отец. Он соорудил себе странную кафедру: кассетный магнитофон и Библия; двойной листок, исписанный от руки, и кустик вереска. Гэбриел и Далила уже сидели на диване, и между ними – Ной. Глядя на них, я поняла: наш конец близок. Кости, выпирающие из-под одежды, глаза – огромные и дикие. У Гэбриела что-то с лицом, оно деформировано, как будто сдвинулись кости. «Где же Дэниел?», – подумала я, и эти слова сложились у меня в голове в припев: где – же – Дэ – ни – ел.
– Добрый вечер всей нашей скромной компании, – прогремел Отец.
Он взял листок и закрыл глаза. Я попыталась проникнуть под его веки. Он обращался к «Лайфхаусу», к разгоряченной толпе, окружающей его плотным кольцом, к детям, которых взрослые держали высоко на руках. Кому не хватило места внутри, выливались на центральную улицу, препятствуя движению транспорта.
Отец открыл глаза и сказал:
– Мы так невероятно одиноки. Но это неизбежно. Если люди не избегают тебя, значит, ты не живешь, как велит Господь. Если тебя не допрашивают, не изолируют или не преследуют, значит, ты не живешь, как велит Господь. Это наш крест. Но знаете, мне никогда не приходилось нести его одному.
Он нажал на кнопку воспроизведения. Раздалось шуршание крутящейся кассеты, и прекрасная, грустная песня заполнила комнату. Она не была религиозной, просто старая песня о любви, осколок того мира, который существовал вне нашего дома и до сих пор вращался. Я не слышала музыки так бесконечно давно, что поддалась ей, дала себя убаюкать. Отец смотрел на дверь. Я взглянула на него и увидела: он плачет.
Из коридора к нам медленно шла Мать, одетая в свадебное платье, которое я видела на пожелтевших жизнерадостных фотографиях. Платье с тех пор тоже пожелтело, и ее тело теперь вываливалось из него. Когда она проходила мимо, шифоновый подол щекотнул мне ногу; до этого мгновенья я сомневалась, реальна ли она. Мать не смотрела ни на кого из нас. Она не отрывала глаз от алтаря, она возвращалась к Отцу.
Стоя сверху, Отец взял ее руки в свои.
– Вот уже двадцать лет мы женаты, – произнес он треснувшим голосом. – Я любил тебя в самом начале. И буду любить до самого конца.
Он привлек ее, несопротивляющуюся, к себе, обхватил руками. Спрятал в своих объятиях. Ее лицо то попадало в свете лампы, то выныривало из него, становясь то золотым, то серым; какие-то чувства пробегали по нему – не по поверхности, глубже, – но ни одно из них не выливалось в конкретное выражение.
Отец включал эту песню снова и снова.
– Вставайте, – говорил он. – Все вставайте. Все вместе.