А что же Рушди? Через три года после начала кризиса он все еще скрывался. Его браку пришел конец. Несмотря на то что его перекидывали из одного секретного убежища в другое, он сумел опубликовать еще одну книгу и несколько раз коротко выступить на ее презентациях в книжных магазинах. В декабре 1990 года — видимо, скорее от отчаяния, чем по убеждению, — Рушди объявил, что принял ислам{3}. «Теперь могу сказать, что я мусульманин», — написал он. Но все без толку: из Ирана сразу пришло сообщение, что смертный приговор отмене не подлежит. Урок, который мы можем извлечь из заявления Рушди, сказал духовный лидер Ирана аятолла Али Хаменеи, состоит в том, что «высокомерие Запада вынуждено шаг за шагом отступать» и что «эдикт и готовность мусульман во всем мире привести его в исполнение дает свои первые результаты». В газете правящей Исламской Республиканской партии написали: то, что Рушди поменял свое мнение, подготовит его к встрече с создателем. «Он все равно умрет, но для него будет лучше, если он отважно выберет свой путь к вечному спасению до того, как сын ислама нанесет ему удар милосердия»{4}.
В декабре 1991 Рушди неожиданно появился в Колумбийском университете на праздничном ужине в честь годовщины Первой поправки. (Британское правительство изо всех сил старалось дистанцироваться от поездки, подчеркнув, что, хотя Рушди и дали место в военном самолете, перелет он должен будет оплатить.) «Мне кажется, то, что происходит вокруг меня в последние тысячу с чем-то дней, — это некая притча на тему свободы слова, важности и опасности этой свободы, — сказал он на мероприятии. — Поэтому мне показалось, что празднование годовщины одного из величайших либертарианских законов — прекрасный повод выразить старую мысль: цена свободы — это вечная бдительность, и, если вы не будете держать ухо востро и постоянно по новой защищать те права, которые, как вам кажется, у вас уже есть, вы их потеряете».
Рушди сказал, что чувствует себя как будто в пузыре, «одновременно в изоляции и у всех на виду». Он произносил эти слова в тот момент, когда освобождали последних представителей западных стран, находившихся в заложниках в Ливане. «Я рад за них и восхищаюсь их смелостью, их стойкостью, — сказал он. — Но теперь я остался в пузыре один»{5}.
Когда я пишу эти строки, Рушди биологически все еще жив. Но смертный приговор уже приведен в исполнение: его жизнь как свободного человека закончена, а воскресения пока не произошло.
На мой взгляд, дело Рушди стало поворотным моментом. Из него можно было двинуться в одном из двух направлений, а вот остаться стоять на месте было нельзя.
К эдикту Хомейни можно было подойти двояко. Это был приговор, именно смертный приговор, за преступление, конкретно — за оскорбление мусульман. Отреагировать на него можно было по-разному, но вот два основных пути. Первый — не признать приговор. Второй — не признать преступление.
Если мы не признаем преступление, то мы тем самым как бы говорим, что Рушди ничего плохого не сделал. А если мы говорим, что он ничего плохого не сделал, то мы вынуждены сказать, что и другие люди, которые кого-то оскорбляют, — например, американцы, оскорбляющие других американцев, — тоже не делают ничего плохого. Некоторые именно такую позицию и заняли. Но среди них не было основных религиозных лидеров западного мира. «Ни одна значимая религиозная фигура или организация не поддержала Рушди в трудную минуту», — пишет Пайпс{6}. Не было среди них и американского правительства. Заявление президента звучало следующим образом: «Какой бы оскорбительной ни была книга, подстрекать к убийству и предлагать награды за его совершение глубоко оскорбительно в контексте норм цивилизованного поведения». Суть замечания не вдохновляла: книга «оскорбительна», угроза убийства тоже «оскорбительна», но одно оскорбление не оправдывает другое.
Другой путь — не признать приговор, назвав его варварским и неадекватным содеянному, но признать преступление. Людей, которые оскорбляют других, вероятно, надо изолировать, публично осуждать, увольнять с работы или заставлять молчать. Но убийство… убийство — это чересчур, это все равно что отрубать людям пальцы за кражу. Полагаю, это тот путь, который выбрали или хотят выбрать очень многие западные интеллектуалы. Если мы по нему идем, то автоматически принимаем вердикт Хомейни и торгуемся только по поводу приговора. Если мы по нему идем, то соглашаемся с идеей, что все оскорбительное в принципе нужно ограничивать, и спорим только о том, что именно (порнографию? гомоэротические фото Роберта Мэпплторпа? унижение чернокожих? дарвинизм? коммунизм?) считать оскорбительным.