Весь Facebook пестрит сообщениями, мол, мир отмечает нынче День матери. В 80-х не было никаких спецдней, да, мам? Ну разве что 8 марта папа приносил цветы нам обеим, и то со всякими шуточками, нивелирующими гендерный праздник. Я тебе не рассказывала сон, я не знаю, могла ты оттуда посмотреть его вместе со мной? Он повторялся уже много раз за эти 20 лет – будто ты не умерла, а лечилась где-то в тайном месте, на островах каких-то, и про это нельзя было никому знать, но вот я получаю письмо, что ты поправилась и летишь домой, и я еду тебя встречать. Ты почему-то не удивляешься тому, как я выросла, да ладно, не просто выросла – резко постарела. Вот я сажусь за руль – ты весело комментируешь, что вот, мол, все-таки не зря ты меня учила водить еще на «копейке» в 98-м, и мы едем долго-долго домой из Шереметьева, по дороге ты все время всплескиваешь руками, поражаясь тому, как изменился город. Тебе все интересно, ты задаешь тысячу вопросов в минуту, комментируя билборды, «Москва-Сити», марки машин, одежду, собак, торговые центры… Я специально еду очень долго, потому что совершенно не знаю, как придется объяснять – почему я везу тебя не в наш дом, почему там нету папы и Ксюши, зато есть двое незнакомых тебе детей, взрослых, проблемных, совершенно чужих тебе, как рассказать, откуда они взялись и где их отец, и почему я без мужа «опять» – я же слышу это твое огорченно-досадное «опять!..». Вот мы уже на Автозаводской, и ты в очередной раз восклицаешь что-то удивленное про шлагбаумы возле арок, и мы долго паркуемся, и ты сердишься и хочешь сделать это сама, а я объясняю про то, что у меня машина-автомат, вызывая в твоем переполненном впечатлениями сознании очередной всплеск удивления и радости – надо же, как удобно! Я веду тебя в наш дом, где мы живем почти 15 лет уже, но он не твой, ты открываешь рот, а я быстро забалтываю тебя чем-то ненужным, смешным, не даю вставить слова, пока мы поднимаемся на лифте. И вот я вставляю ключ в дверь, из-за двери почему-то лает всегда молчаливый пес, которого я за всю его длинную жизнь слышала раз пять всего, и ты восторженно говоришь: «Ка-а-ак, у нас снова собака?» Я вставляю ключ в дверь – и просыпаюсь.
Я просыпаюсь с облегчением, потому что ничего не придется объяснять и чувствовать себя виноватой за все, что тебя может огорчить, но чувствую себя виноватой за это облегчение, и так было всегда, мам, ты же помнишь. Ты помнишь наши разговоры на подтекстах, твои попытки уберечь свою единственную дочь – от себя и от меня самой, мою морду ящиком в ответ и очи долу за ворованные и испорченные шмотки – тот единственный хлопок, что ты могла носить из-за псориаза, мучившего тебя десятки лет; стыренные сигареты и деньги, раскуроченную косметику, бесконечное вранье и попытку суицида напоказ; мой бешеный пубертат и то, как ты рано утром кралась за мной, выслеживая, куда, в какой подвал или на какую крышу я тащу завтрак своему возлюбленному юному уголовнику, ты скрываешься, потому что боишься спугнуть, оскорбить меня своим присутствием – в страхе, что я замкнусь совсем и сорвусь с катушек окончательно. Ты так боишься за меня, что хочешь в какой-то момент показать психиатру, но слава богу, у тебя лучшая в мире подруга, которая простым разговором без криков, укоров и рукоприкладства ставит на место мои мозги и реанимирует ощущение нужности городу и миру, и главное – тебе.
Наверное, я до сих пор стараюсь заслужить твое одобрение, потому что помню все эпизоды, когда разочарование вспыхивало в твоих глазах и оседало на дне, и помню тот последний замах, который я перехватила, потому что была уже выше и сильнее тебя, и вдруг чуть не впервые заметила удивленное уважение в ответ на слова «если ты еще раз ударишь меня, я дам сдачи». С того момента мы больше не боялись друг друга, и ты разрешила мне курить при себе, но велела ныкаться от папы. Мы завели с тобой собаку и радовались ей совершенно одинаково по-детски. Ты простила мне мой стремительный детсадовский брак и ребенка в 18 лет, хотя сама не отошла еще от смерти моей сестры. Мы успели прожить только один отличный год – когда я уже отошла от развода, а ты еще не заболела, и справили мое 25-летие так счастливо, ярко, по-родному и без всяких фиг в кармане, – с тех пор я не праздновала, мам, не пришлось. Ты всегда боялась залетевших в дом птиц, поэтому всегда стараюсь не допустить, а допустив, оставить рядом с собой, чтобы этот условный символ смерти близкого перестал быть символом, оставшись простой тупенькой синичкой, машиной для поедания сверчков, орехов и семечек, ничего страшного… Твоего ухода не предварила никакая птица, и ничто для нас с папой не предвещало, мы же так верили, что израильская медицина – это волшебство, и даже предупреждение «если хочешь увидеть маму живой, вылетай немедленно» было также немедленно вычеркнуто из сознания, мы с папой верили не в смерть, а в то, что ну хотя бы в августе успеем еще поехать в твои любимые полтавские Шишаки. Дураки, да?..