Сначала были акробаты, и это было не очень интересно, потому что Катя и раньше видела акробатов, и ей не нравилось, что ножки и ручки у них в этот раз какие-то короткие, а еще не нравилось, что обычно акробаты летают, как волшебные люди, и от них хочется летать, и ночью после цирка она всегда представляет себе, как летает под куполом, а подбрасывает ее Алик, и они такие красивые, и весь класс сидит внизу и смотрит на них, – а этим акробатам летать было тяжело. Она сказала это папе, а папа сказал, что тем важнее им хлопать, и она очень громко хлопала, но ей все казалось, что хлопать надо совсем за другое. Два клоуна залезали в огромную настоящую тыкву, в которой они с Аликом могли бы устроить себе дом, а человек обычного роста требовал с них плату и выгонял, но они обливали его водой откуда-то из штанишек, и зал хохотал, а папа сказал: «М-да». Но зато потом на сцене появились пони, они танцевали и носили на себе кувыркающихся джигитиков, и пони так понравились Кате, что она забыла обо всем на свете и хлопала, и подпрыгивала, и дергала маму за рукав, и кричала: «Ты видишь?! Ты видишь?!», а мама говорила, что видит, и добавляла: «Не маленькая уже, да постыдись ты», но Кате было все равно, хоть бы и не маленькая. А потом свет погас и остался только один сияющий круг, и в этот круг вошла малюсенькая лошадка, меньше пони, невозможно было даже представить себе, что бывают такие малюсенькие лошадки, и папа сказал: «Ого, да это фалабелла». «Фалабелла», – шепотом повторила Катя: понятно было, что только таким невероятным именем могли звать вскочившую на лошадку девочку, крошечную девочку, еще меньше всех этих маленьких людей, и платьице ее сияло голубыми огнями, и она встала на носочки и сделала у лошадки на спине пируэт, как настоящая балерина. «Мама! – задыхаясь, прошептала Катя, заглядывая маме в лицо, – мама!!! Ты видишь?!» – и внезапно поняла, что мама плачет. «Мама!.. – сказала Катя в ужасе. – Что, мама?..» – «Мне бы тебя такую крошечку, – сказала мама и некрасиво, быстро сглотнула. – Мне бы тебя такую малюсенькую… Я бы тебя в карман бы положила, и все».
Пополам
Ей было настолько страшно, что приходилось все время говорить себе: «расслабь живот», «расслабь живот», – но все равно, когда они с мамой вышли из магазина, у нее от напряжения так болел пресс, будто вчера она провела три часа в спортзале. Снаружи, на солнце, среди людей ей стало полегче, и вся прогулка перестала казаться таким уж опасным делом. Мама согласилась выйти из дома, мама позволила купить ей новое платье (потому что на старое, если честно, за эту неделю стало страшно смотреть), мама не плакала, мамина рука была доверчивой и мягкой, и ей удалось убедить себя, что мама не вырвется, не убежит. Мама всегда любила эклеры; раньше они ели их с двух концов и всегда шутливо дрались ложечками за лакомый кусок в середине, и мама всякий раз шумно признавала свое поражение, уступала. Официант сказал, что эклеры очень свежие, очень хорошие. Она вопросительно посмотрела на маму, мама кивнула, и пришло огромное, счастливое облегчение. «Нам один», – сказала она официанту, и тут мама сказала: «Я тоже хочу», – и она, подавившись собственным голосом, попросила у официанта два эклера. Но когда официант поставил перед ними два блюдца и мама взяла ложечку, она осторожно отъела у маминого эклера кусочек, и мама не рассердилась, а даже улыбнулась, и все опять встало на свои места, и она вдруг с силой вдохнула – запрокинув голову, взахлеб, до боли в груди, потому что вдруг показалось, что она в последние четыре дня не дышала вообще. На людей, которые подошли к их столику и назвали маму незнакомым именем, она сперва так и смотрела – запрокинув голову, приоткрыв рот, и уже знала, что выдохнуть – значит, все потерять; но когда они стали спрашивать маму, ничего ли у нее не болит, и когда один из них попытался взять маму на руки, а та протянула руки ему навстречу, она выдохнула, закричала и стала глупо махать на этих людей чайной ложечкой, и один из них вдруг испуганно закрылся руками, как будто ждал удара чем-нибудь огромным и тяжелым. Она кричала и рвалась, ее удерживали, маму уже целовала какая-то другая женщина, захлебываясь слезами, продавец из магазина – чертов седой хрыч, не хотел нести им платье, а вместо этого все спрашивал, почему она «называет эту девочку мамой», – теперь смотрел в ее сторону, поджав серые губы, и кто-то уже записывал его неразличимые, но явно мерзкие слова в твердый блокнот. Потом ее повели к машине, а она упиралась и пыталась объяснить им, что не может вернуться в будущее без мамы, что ей надо забрать маму с собой в будущее, что так же невозможно жить. Они поняли и пообещали ей помочь, и она извинилась, что кричала, и сказала, что в будущем нет никаких полицейских, она просто не привыкла, просто не знала, как правильно себя вести.
Узелок