И тут, не смейся, меня охватывает восторг, я думаю, как мы все это скоро выучим, то есть как и у меня теперь есть шанс выучить все это заново – все недоученное, не успевшее за мной или забытое, – вытащить все, что еще хранится, нетронутое хаосом прошедшей жизни – там, на дне, аккуратно разложенное, единственно необходимое, заваленное годами накопившегося ненужного. А ведь когда-то я могла назвать по-латыни и по-русски:
Освещенный послеполуденным солнцем, у меня на коленях обедает из бутылочки. Взгляд в такие моменты у него обыкновенно сосредоточенно-упоенный, влажный, смазанный. Но сегодня он, не отрываясь от бутылочки своей, широко раскрыл глаза, принялся трезво меня разглядывать, чуть искоса – мое лицо, волосы – с интересом и, как мне показалось, не без иронии. И тут вдруг бросил еду и широко улыбнулся. Как будто не так уж оно ему важно, молоко это. Еще вчера я и бутылочка были одно, я была бутылочка. Неужели я уже отслоилась?
Месяца полтора назад, когда и ему было полтора, ты грустно сказала, продолжая кормить: «Я не такая, как ты. Вот ты – you were a natural»[24]
. Я удивилась, расстроилась и стала тебе быстро говорить, какая ты прекрасная, какая замечательная мама. «Но я не знаю ни одной для него песенки, стихотворения», – сказала ты. «И вообще». А я сразу подумала, как это странно, ведь я наоборот, это я у тебя сейчас учусь, ты мой авторитет во всем, что касается него – и не только! – и как это странно, что все, что я так хорошо умела, забылось, ушло, я снова стала робкая – как держать, кормить, укладывать – но теперь все быстро вспоминается, как будто снова стал на коньки. Хотя, конечно, мы с тобой окружены всеми этими новыми чудесными предметами и гаджетами, которых тогда не было. У нас с тобой были только лед, хоккейная коробка у соседней школы и мартовское солнце. И вот я заново учусь – у тебя! – и оно возвращается, и мне нравится, как я тоже теперь все это делаю.Снег в Москве на улице твердый, и по нему хорошо было тебя катить в той неповоротливой синей коляске из комиссионки, а потом, возвращаясь, бежать с ней, за ней – по этому удобному, твердому, бугристому, желтому кузьминскому уличному снегу. Бежала домой, толкала, переполненная молоком, которое во мне плескалось, распирало и болело, скорее кормить, наверх – лифт на 9-й – в два приема, и наконец он наступал – момент свободы – ох и как же я была тебе благодарна!
12 апреля 2018
Ты написала в эсэмэске, что сегодня он впервые спал на боку, как большой. И я вмиг представила это себе, и мной овладела такая жалость – я увидела вдруг его сразу как взрослого, уже несущего в себе жизнь, всю ее непосильную ни для кого величину и тяжесть, увидела в нем идущего сквозь жизнь человека – и мне стало жалко его, как мне жалко любого спящего на боку.
Сегодня снова попытка речи, ритм, слоги, в конце перешедшие в полуплач и потом в плач полнокровный. Он напомнил нам, о чем мы забыли: что плач – это речь.
Ждем явления речи – как недавно встречали его самого, в той жизни
Вот уже рисунок жизней расходится. У меня (и у тебя) никогда не было яслей – у меня все это началось только за два года до школы, и там, в детском саду, когда дети говорили про какие-то «ясли» как о каком-то общем, известном им, но не мне, прошлом, я примеряла на себя – но все равно получалось, что не на себя, а как бы на другого, потому что в моей жизни этого все равно не было и поэтому быть не могло. А у него – вот оно и началось – вчера он впервые по-настоящему был с людьми своего поколения. В конце дня произошло такое событие: девочка постарше, Абигейл, сказала ему
Все-таки я не понимаю, как он спит на боку – то есть на ребре – причем сразу научился правильно, на левом – и не сваливается в ту или иную сторону. И то, что я тоже так умею, ничего не объясняет.