Конечно, ни труды Сергеенко, ни работы Перепёлкина не были разрушительным оружием в борьбе со стереотипами советской науки, но они в принципе были наукой как таковой (приставка «советская» здесь не значила ничего), и это уже было частью изменившейся атмосферы того времени.
Не менее заметным достижением оказалось установление хотя бы относительного «мира с прошлым», подразумевая прошлое недавнее. С формальной стороны оттепельная традиция отнеслась достаточно мягко к предшествующему этапу, объявив его периодом становления советской историографии с неизбежными для такого времени перехлестами и недосмотрами. Тем самым был создан миф о ранней советской историографии, который превращал это сложное время в приемлемое прошлое, темные стороны которого не замалчивались, но минимизировались. Эта операция, как и любое искажение истинного положения дел, не может вызывать одобрения, но благодаря ей стал возможен новый консенсус для советской исторической науки как внутри ее самой, так и в ее взаимоотношениях с политической подсистемой: общественный заказ понимался как внутреннее свойство и желание самой науки, власть же должна была извлечь урок из того, что прямолинейное вмешательство может быть только вредоносным. Конечно, это была иллюзия пакта, но она дала сильный импульс развитию академической науки. Читая лучшие из работ серии об исследовании рабства, легко видеть то же, что было заметно в статьях, вышедших в рамках новой дискуссии об азиатском способе производства: искренний интерес к полемике, которая больше не разбивает чужие судьбы, а пытается выяснить суть исторического процесса.
Во многом опыт достижения такого компромисса был приобретен в процессе создания первого и второго томов «Всемирной истории» и, через отдельные споры по локальным темам, подготовил почву для достижений 1960‐х гг. – с их жаркими дискуссиями, специальными работами и готовностью к допущению разных (хотя и всегда марксистских) взглядов на исторический процесс.
Но параллельно раскрытию этих достижений становились все более очевидными возникавшие ограничения, которые частично тормозили, а частично перекодировали развитие советской науки о древности. Многие из них в силу присущей общественным институтам инерции продолжали действовать и в 1970–1980‐е гг., но, видимо, уже тогда они способствовали тому, что можно назвать исчерпанием обновления в науке.
Развитие провинциальной науки в действительности вело не столько к появлению и развитию периферийных идей, сколько к становлению провинциальных изданий мейнстрима, которые могли воспроизводить базовые идеи в несколько оригинальной формулировке, но реального обновления не предлагали. Более того, значительная часть провинциальных ученых ориентировалась на центр как на источник правильных «установок», и в свете ограниченности с поступлением новой литературы в провинцию эта иерархия становилась все прочнее, а на «оригиналов» в собственной среде смотрели подозрительно и критически.
Обновление «ядра», которому в значительной мере была посвящена эта часть, оказалось тоже неоднозначным процессом, результаты которого не удовлетворяли самых разных его участников. В целом в те годы голоса «консерваторов» были не так громки[561]
, но неудивительно, что их реакция в конце 1960‐х – начале 1970‐х гг. оказалась гораздо сильнее: советская историческая наука, которая по-прежнему представляла себя в первую очередь как отрасль с неизменными основаниями, в течение периода все менее могла эти основания нащупать.Это видно и на примере древней истории. Игнорирование или частичное допущение новаций позволило достичь шаткого компромисса только на ранней стадии перемен, во «Всемирной истории», но этот компромисс уже буквально через несколько лет не мог соответствовать растущим знаниям в различных отраслях истории Древнего мира.
Марксизм значительной части этих исследований, по моему мнению, был не только вполне искренним, но в некоторых отношениях даже более укорененным в самой логике повествования (в отличие от Сергеенко и Перепёлкина), но он все-таки обладал другим вектором. В 1958 г. Л. С. Васильев (1930–2016) защитил диссертацию по аграрным отношениям в Китае в начале древности, которая позже была издана отдельной книгой. Автор мыслит в рамках марксистской парадигмы так, как это было принято в советской науке: он последовательно ищет в песнях «Шицзин» упоминания о пережитках примитивных брачно-семейных связей, прослеживает эволюцию от родовой к сельской общине. Но при этом не стремится представить свое знание в финальном виде постигнутой базовой истины и отказывается вообще высказывать мнение о формационной принадлежности чжоуского Китая (а вот это уже роднит его и с Перепёлкиным, и с Сергеенко).
Один из абзацев заключения в книге Васильева так показателен, что его следует привести целиком: