Сиропистый и блаженный, по заверению отцов Церкви час, столь близкий Баху в священной песне «Приди, сладкая смерть», шокирует хирурга, коллекционирующего декоративные фигурки скарабеев, сопровождавших мумии фараонов. Александра Алексеевича восхищает искусство бальзамировщиков, умело рассекавших тело и отлично разбиравшихся во внутренностях, но его пугает возможность самому очутиться на операционном столе. Он порабощён игом примет: если пациент пожалует в операционную не в тапках, а в носках (да к тому же продранных, как у неожиданно позванного к обеду в зажиточном доме священника, который, сняв обувь в прихожей, шкандыбает, стесняясь дыр на пальцах) или… если сорвётся на кафельный пол звонкий скальпель… Трагический финал резекции подвергает медика подозрению, даже обвинению в невольном убийстве, и… коли он священнослужитель типа архиепископа Луки (в период войны у него, несомненно, случались летальные исходы), то, согласно церковным канонам, подлежит извержению из духовного сана, чего Лука благополучно избежал и проник во святые, став утешением для тех, кто ему молится, кому в коридоре переполненного взъерошенными людьми Пенсионного фонда льстит объявление:
Пособие на погребение выдаётся
без очереди
После ампутации из вуза я был так затравлен невзгодами со всех сторон, что единственной отдушиной, помноженной на четверостишие Вийона:
Я, Франсуа, чему не рад?
Ждёт скоро смерть злодея,
И сколько весит этот зад
Узнает скоро шея,
была присказка Ницше: никто не доживает до следующего дня без надежды на самоубийство.
Определил даже дату передислокации в лучший мир, но добиться успеха искушавшему меня сатане (лучшая мужская роль второго плана, премия «Оскар») не удалось.
Некая особа отвела в сторону ген самоубийства в тот вечер, когда рассчитывая переселиться на Елисейские поля: пил с этой (судьбой, что ли?) в погребке на Невском проспекте острую смесь водки с шампанским, а потом на улице глядел вслед, как она удалялась восвояси, козыряя задницей, плоской, точно игральная карта.
Благодаря случайной, мимолётной встрече с ней, остался жив, хотя после опять было до чёртиков тяжело и душно, как теперь перед ожиданием надвигающегося наркоза.
XIV
23-го сентября меня, вытянутого струной на тележке, заталкивают в лифт (расправа с недугом этажом выше)… Вернусь ли в палату? Комизм мировых катастроф…
Внезапно… надо мной склоняется непонятно как оказавшаяся рядом женщина.
Целует в губы!
Это сногсшибательно, как у Лотреамона: свидание на операционном столе зонтика и швейной машинки!
Это путает ужас от предстоящего и восторг от случившегося!
Это врачиха из физиотерапевтического отделения!
Мне она немного нравится, встречал в коридоре, и нечаянное лобзание внезапно приоткрыли, что и я ей не безразличен.
Однако, не давая опомниться, тащат к анестезиологу. И та, – летучая мышь, что продрав кожу, впускает в жертву обезболивающую слюну и пьёт кровь, – заводит со мною, чтобы отвлечь от гнетущей процедуры, тарыбары-растабары о рыбной ловле, люблю ли охотиться с удочкой?
– Да, на такую пиранью, как вы! – хочу сделать ей комплимент и… просыпаюсь в реанимационной комнате.
Молоденькие медсёстры ловко вытаскивают из-под меня, нафаршированного трубками для отвода мочи и прочих жидкостей, запачканную простыню, стелют ежедневно новую, словно в пятизвёздочном отеле. От их свежеснежных халатиков веет жасмином химстирки. Одна из них, чистюля, дважды в сутки принимающая душ, целую неделю спит, не меняя бельё в постели, где почивал любимый бойфренд, уехавший в длительную командировку.
Жуткий электрический скат тяжёлым хвостом сечёт по глазам и нервам: свет не отключают ни утром при обходе больных холёной профессурой, пахнущей хорошо сигаретами, дорогими дезодорантами, умеющей по биению пульса распознать двенадцать недугов; ни в полночь при мягком ворковании медсестёр с пригожим фельдшером в уголку, где вместе с ними дежурит картонный образок на стене: целитель Пантелеймон, чью поцарапанную икону я отнёс из церкви на реставрацию знакомому художнику.
– Пантелей вам это не забудет, – пообещала, прислуживая в алтаре, болящая монашка.
В реанимации так скверно, так сильно периодически тошнит, что, не выдержав, прошу настырную медсестру изменить отношение ко мне, посулив сотню долларов, если вовремя подаст тазик или влажную салфетку для сохнущих губ.
– Вы не один! – отрезает пренеприятная девица (зубы в промежности). – Я занята.
Наконец переправляют в обычную палату.
В туалете отшатываюсь от зеркала: глаза столь страшные, невозможно смотреть! …Трижды в неделю на стол под общий наркоз… …А теперь по воле Зевса в белом халате каждый день клюёт моё тело – коршуном печень Прометея – целебная перевязка.
В палате двое выздоравливающих беспрестанно мелют языками обо всём на свете: о политике, ценах на харчи, лекарствах, погоде, врачах, работе, жёнах, Горбачёве, внуках, журналах, Сталине…
Одного, слава Богу, выписывают, и тот, кто осиротел без трёпа, удручённо шастает, скованный немотой.