Как заметил Беньямин, никто так, как Кафка, «не соблюдал заповедь: ‘Не сотвори себе кумира“ столь же скрупулёзно»24
. Здесь кумир – это идол, идол отвечающий, нарушающий молчание и забвение, представляющий единство и истину как нечто уже данное: это, в конечном итоге, образ-идол, порождённый нетерпением К., толкающий его не видеть в скитании знак недосягаемости цели, а в конечности мира – оторванность от истины. Неявным образом Кафка осуждает и нетерпение читателя: нетерпение, толкающее последнего видеть в тексте то нечто, за чем скрывается смысл, который читатель должен раскрыть. Образ-идол должен нарушить то молчание и то забывание, от которых происходит всякая истина. И если при сочинении всегда можно впасть в грех сотворения образов-кумиров, то становится понятен выбор Кафки в пользу парабол и романов, которые не могут и не должны заканчиваться, так как лишь таким образом истина может обнаружиться во всей своей парадоксальности.7. Литература как вина
Как и Флобер, Кафка убеждён, что литература требует уединения, оторванности от жизни и от мира. Только при этом условии, означающем смерть человека, литература может достигнуть идеала абсолютного совершенства. С этой точки зрения она становится отрицанием жизни и той истины, что представлена всеми теми, кто существует внутри жизни – точно так, как показано в Замке.
Для Кафки литература не искупает жизнь, не придаёт ей смысл, но оставляет её в своей бессмысленности. Это то, что он изображает в своей Исправительной колонии: здесь существует аппарат, который открывает осуждённому истину, убивая его с помощью «вырезания» на теле его вины и, таким образом, превращая смерть в момент искупления, другими словами – момент, в который жизнь приобретает смысл. Внезапно аппарат разваливается, что делает казнь капитана бессмысленной – без «вырезания» 5 вины последнего, а значит, без дарования ему обещанного спасения25. Таким же образом повествование Кафки лишает читателя какой бы то ни было формы катарсиса.В отличие от Флобера и Пруста у Кафки любовь к литературе сопровождается осознанием необходимости искупить вину, «грех»526
. Повествование Кафки – это «машина по производству метафор»27: каждая метафора порождает толкование, которое является новой метафорой, нуждающейся в новом толковании, которое также будет новой метафорой и так далее. То есть, всякая метафора является образом самой себя, и эта тавтологичность метафоры означает исключение из жизни, а следовательно, из истины. В этом смысле Превращение представляет собой осуждение того, кто замыкается в метафоре, иначе говоря – в литературе. Также и в параболе Перед законом мы находим иудейский мотив исключения красоты из истины. Парабола, по сути, становится для поселянина, как и для Йозефа К., метафорой, которую следует расшифровать, метафорой, неизменно отсылающей к себе самой, с тем следствием, что толкователь исключается из Закона, то есть из жизни. Не случайно «врата» становятся для них образом – картинкой, которую надо расшифровать, а вовсе не доступом к истине. Отсюда и осуждение тех, кто вместо того, чтобы жить, предпочитают выстраивать образ жизни, то есть предпочитают поиски смысла жизни – самой жизни.Этот тот мотив, который к тому же мы уже встречали у Достоевского в словах старца Зосимы и Алёши, и который был уже совершенно ясен молодому Лукачу, когда в диалоге О бедности духа
он отделил «вторую касту» – касту тех, кто посвящает жизнь искусству, от «третьей касты» – касты живой жизни, к которым не случайно принадлежали герои «во Христе» Достоевского, выбравшие жизнь по ту сторону форм. Для Кафки стоять у порога закона – означает стоять у порога жизни, поскольку это неправда, что истина таится за образом: истина проживается, она не может быть достижима. Поэтому смертный приговор Йозефу К. является приговором писателю – человеку, который предпочёл жизни литературу. Если писатель может дать только отображение жизни – это потому, что литература является непостижимой вестью, передающей лишь дистанцию между видимой красотой означающего и недосягаемой истиной означаемого.