Эвер медленно отпускает мою руку, складывает на коленях свои. Не ест. Даже гранат лежит нетронутым возле его пустой тарелки. Поймав мой взгляд снова, Эвер все-таки кладет себе немного орехов, винограда и сыра, потом половинку груши. Я не могу настаивать. У меня и говорить-то пока не получается, все силы уходят на борьбу с мыслями.
Я чувствую его поцелуи, оба, и вспоминаю, как он вырвал руку вчера. Как бросил на траву мамин цветок, как безумно смотрел то на него, то на всех нас. Как ушел в себя. Как отказался идти с нами наверх и долго сидел где-то в саду; наверняка там же, где прежде я, – у ландышевой стены. По крайней мере, от него пахло ландышами потом, когда он все же вернулся, а я ждала у двери. Ждала, только чтобы спросить: «С тобой все в порядке?» и покорно пропустить его в покои. Я, может, и могла бы пойти за ним, расспросить подробнее, допытаться насчет его видений, или что это было. Но духу не хватило. Тогда – нет.
Я не заговорила об этом и вечером, когда все-таки заглянула в его покои – принесла еду. Просто присела рядом, просто спросила, могу ли помочь, и он устало покачал головой. Я понимала его. Точнее, я понимала, каково не понимать себя и как раздражают все эти вопросы: «Что с тобой?», «Ты же сделаешь с этим что-то?», «Вчера ведь все было нормально, разве нет?». Понимала я и кое-что еще, что впервые заставила себя четко проговорить в мыслях – но не вслух.
Нормально не было. Скорфус ошибся, Эверу не стало легче, наоборот. Если бы я хоть что-то в этом понимала, сказала бы, что Подземье – какая-нибудь тень Монстра, не знаю – тянет из него силы, то больше, то меньше, но тянет постоянно. Что будет, когда… если они кончатся?
Я не знаю, понимает ли он это сам, но, скорее всего, да, просто молчит. Я не могу избавиться от чувства, что над нами что-то висит, оно преследовало меня и весь следующий день – пока я не видела его, пока готовилась, молилась, проверяла рассадку гостей, шла по углям. Не укладывается в голове, где он взял силы сейчас. Чтобы сидеть со мной, целовать мою руку и говорить:
– Вряд ли это вкусно. Если ты готова, то, может, лучше сейчас?
Может. Тогда, по крайней мере, церемониальная часть вечера закончится еще немного быстрее. После змеиного яда мне останется только пирриха.
Гости сразу, по неведомому знамению, замечают мое движение – как пальцы берутся за золоченую ножку чаши, как я начинаю вставать. Я делаю это медленно – чтобы дать стихнуть музыке, чтобы замолкли голоса – и чтобы собраться. Мне не нужно долгих красивых речей. Не нужно никого ни в чем убеждать, все, что должны услышать люди и боги, – формулы. Снова формулы, ничего больше. Я окончательно встаю и крепче сжимаю чашу, поднимаю ее на уровень груди. Гости окончательно замолкают и тоже тянутся к своим напиткам.
– Я объявляю этот тост, – зычно, ровно начинаю я, – за всех вас, собравшихся здесь сегодня. Мои союзники. – Обвожу глазами левые столы. – Мои опоры. – Обвожу правые. – Я обещаю быть всем вам верным другом, обещаю стремиться к мудрости, спокойствию и изобилию. – Поднимаю чашу чуть выше. – Я заверяю вас, что достойна венца. Я подчинюсь всем Правилам и сделаю так, чтобы их соблюдали прочие. Я… – Все-таки запинаюсь. Я не должна думать о том, как они все могут завтра удивиться. – Я безгрешна. Я чиста. Я пью за вас. Я пью за свою землю. И за богов.
– За богов! – Как и век за веком, гости повторяют лишь последние слова. Тянут кубки к губам.
– За моего отца, – совсем-совсем тихо, почти шепотом добавляю я и начинаю пить.
Я делаю все ради тебя, папа. Все, что не ради Гирии и мира, – только ради тебя.
Змеиный яд похож на перебродивший ромашковый отвар с лимонным соком: затхлый, кисловато-горький. Самое отвратительное – не вкус, а маслянистость, он будто пленкой остается на зубах, на языке, не хочется представлять, как такой же пленкой он покроет горло. Бояться нечего: у меня здоровый желудок, нет язв. Вряд ли это кому-то неизвестно, но все время, что осушаю чашу, я ловлю десятки взглядов. Они никуда не деваются, и когда я ставлю чашу на стол, когда медленно сажусь, заученно улыбаясь. Украдкой все же прислушиваюсь к себе: как… как оно там? Не нашел ли яд все-таки лазейку в кровь? Не позаботился ли об этом Арфемис, наверняка ненавидящий меня и зовущий в мыслях так же, как иногда Скорфус: «бешеная везучая сучка»?
– Ты как, человечица? – Он, точно поняв, что я о нем думаю, обнажает в ухмылке клыки. – Понравилось?
– Хочешь облизать? – Сую правую ладонь ему под нос. На пальцах осталось немного желтовато-зеленой жидкости, стекшей из переполненной чаши.
– Бо-оги. – Он закатывает глаз и демонстративно придвигает мне миску для полоскания рук, предусмотрительно принесенную слугой в какой-то незаметный момент.
Глупо, но… я осторожно горжусь собой. Справилась! Справилась и с этим, и, наверное, отцу был бы приятен мой тост. Старательно моˆя руки, я сама чувствую на губах улыбку и даже не сгоняю ее. Зачем? Поводов улыбаться мало. К тому же так никто не догадается, что на самом деле происходит у меня в голове.