Это я заключаю по тому, что сначала я хотел написать для сборника “Складчина” (в пользу голодающих самарцев) очерк одного лица, из простых людей, любителя стихов, и намекнул об этом кое-кому, между прочим, Стасюлевичу: вот эдакое лицо{63}
в “Пунине и Бабурине” и есть, а остальное придумал Стасюлевич, и Тургенев поспешил предупредить меня и написал этот вздор. Я со смехом сказал об этом Стасюлевичу, и он тоже не противоречил мне. Чтобы удалить подозрение, Тургенев печатал кое-что и не в “Вестнике Европы”, именно рассказ на трех страницах эпизода или анекдота из французской революции, под заглавием “Наши послали”, а в газете “Неделя”: это, чтоб их не подозревали в союзе против меня{64}. Замечательно, что он в статье “Наши послали" подыскивается к либералам, выведя героя-ремесленника из революции, а в “Пунине и Бабурине” заигрывает с консерваторами — и это в одно время! Теперь, когда я уже совсем не хожу к Стасюлевичу и когда и он, и Тургенев оба узнали через своих слуг, что я ничего не пишу и не замышляю, они уже перестали скрывать этот союз — и Стасюлевич явно передался Тургеневу и действует против меня за него, пользуясь, конечно, моею прежнею откровенностью с ним! И, конечно, не задумается свидетельствовать против меня. Но все-таки я полагаю, что тут наполовину Тургенев перехитрил и обманул и его на мой и свой счет, сложив как-нибудь вину на меня!Конечно, лучшее средство для меня доказать всю ложь Тургенева и его заимствования у меня — это написать новый, большой роман. Но это невозможно теперь в мои годы: нет свежести, нет даже охоты жить, не только писать, а главное, я утомлен этой борьбой, вниканием в интригу и распутыванием всей этой сети — так что нервы мои совершенно расстроены — и я дышу только, когда спокоен. Тургенев это знает — и действует все смелее и смелее! Притом я кладу всего себя в свои литературные замыслы и свою жизнь, и близкое, знакомое мне, пишу и страдаю в этой работе, как другие в любви к женщине и других напряженных страстях. Мне никогда не является одно лицо, одно событие, одна сторона — а всегда целая область той или другой жизни и множество лиц! Ломка страшная, работа мучительная головы, потом нужно некоторое нервное раздражение — и тогда я начинаю писать запоем, месяц, два, три — и каждый день, как сяду, зараз, к вечеру, хочу всегда кончить все! И утомлюсь, измучаюсь, и потом, кончив, долго, долго не принимаюсь за перо. Вот отчего я так подолгу пишу свои сочинения.
Тургенев это знал — и оттого так следом и шел{65}
за мной по пятам, чтобы я не писал чего-нибудь без его ведома и не обличил его. В разговоре с ним, при встрече на улице, я забыл упомянуть об одном обстоятельстве. Он когда-то давно написал какую-то статейку, под заглавием “Довольно”. Я забыл ее, да едва ли всю и читал, помню только, что, кажется, в ней главная мысль та, что ему “довольно” писать. При встрече я ему сказал, между прочим: “Теперь моя очередь сказать — довольно!”{66}Я разумел и то, что довольно мне писать, а ему черпать из меня. Он справлялся не раз, точно ли я не пишу — и подослал летом в Летний сад своих прихвостней выведать, не пишу ли я чего-нибудь? Малейн и Макаров оба гуляли и караулили меня, не подойду ли я? Но я избегал их — и тогда Малейн наконец подошел и заговорил о Тургеневе, а потом спросил, не пишу ли я? “Нет, не пишу, стар я и устал!” — был мой ответ, который он, конечно, и поспешил сообщить своему принципалу. И теперь он под рукой обличает меня и — повторяю — сваливает на меня и зависть: “вот-де, я про него, из зависти, распускаю слух о плагиате, а сам-де виноват в последнем!” Этою выдумкою только и можно объяснить, почему союзники его, не бывшие свидетелями и не знающие, как было дело между им и мной в рассказе ему моего романа, решились толпой помогать ему добывать мои тетради или слушать меня, записывать и передавать ему! (Были тут, кроме этой его лжи, и другие причины этой облавы на меня: может быть, о них скажу дальше). Правда, ко мне прислушивались — и так как я долго молчал и никакой зависти к Тургеневу не выражал — и после примирения с ним говорил о нем всегда хорошо, то иногда (гр. Толстой, как выше сказано, и другие) сомневались в справедливости его извета на меня и будто догадывались и о причинах — но потом, когда уже вышел “Обрыв” и когда я начал открывать и иностранные подделки под него или параллели, — я, конечно, не всегда мог сдерживать и омерзение к этой кошачьей хищности и желание защитить свое! Вот он это мое законное негодование и выдавал за зависть.
Когда он узнал, что я собираюсь приделывать еще другой конец или хвост к “Обрыву”, — и он сейчас выдумал приделать хвостик или кончик к своему старому рассказу из “Записок охотника”, именно Чертопханову, какому-то глупому подобию Дон-Кихота, чтобы потом, если б я приделал к “Обрыву” хвост, сказать: “Вот мол, как он (т.е. я) идет по моим следам, что я ни задумаю, он сейчас подражает, следовательно, и прежде подражал!” И приделал-таки этот хвост, поместив там же, в “Вестнике Европы”{67}
.