— Это переворачивает весь свет, — сказал Экюдье пылко, — Лагерроньер в большом затруднении — опасно идти против желания государыни; мы все здесь, надеющиеся и хлопочущие о мужественном и славном возвеличении Франции, совершенно упали духом и ожидаем, — прибавил он с поклоном, — сильной поддержки от вас, герцог. — И от Австрии.
— От Австрии? — переспросил герцог медленно и пожал плечами.
— В своих письмах, — сказал Экюдье торопливо, — вы ведь знаете, герцог, я регулярно посылаю туда письма…
Герцог кивнул головой.
— В этих письмах, — продолжал Экюдье, — я особенно живо указываю на необходимость немедленно и без всякого колебания воспользоваться любой возможностью, чтобы разрушить незаконченное дело минувшего года, пока Германия ещё не сложилась и не окрепла под прусской военной гегемонией, ибо как только это случится, Австрия на веки будет исключена из Германии.
— Но может ли воспрепятствовать этому требование компенсаций, и притом настоятельное? — сказал герцог, будто про себя.
— Как только начнётся война, — сказал Экюдье, — как только сломится прусское могущество, тогда нечего и говорить о вознаграждении. Нужно только сделать первый шаг, чтобы проснуться от летаргии, в которую мы впали с прошедшего года — с того времени, как сменили Друэн де Люиса.
— Он в Париже? — спросил герцог. — Я хочу повидаться с ним. В каких с ним отношениях император?
— Внешне — в очень хороших, — отвечал Экюдье, — император чрезвычайно внимателен к нему, а Друэн де Люис настолько патриот и аристократ, что не станет разыгрывать роль недовольного. Внутренне же — в очень дурных.
— Следовательно, он на дружеской ноге с нынешним министерством? — спросил герцог.
— На отличнейшей, — отвечал Экюдье. — Единственная насмешка, какую он позволяет себе, состоит в том, что он назначил приём в своём отеле в один день с министром иностранных дел…
— И? — спросил герцог с улыбкой.
— И, — продолжал Экюдье, — весь свет собирается у Друэн де Люиса, даже чиновники министерства иностранных дел, а салоны на Ке д’Орсэ[36]
пустуют.Герцог улыбнулся.
— Престранное положение, — сказал он. — Итак, вы думаете, что император внутренне желает войны и разделяет мнение Друэн де Люиса?
— Я убеждён, — сказал Экюдье, — что император желает войны. Быть может, он встретил какое-нибудь препятствие — говорят о недостаточной организации армии. Я убеждён и в том, что в минуту действия он призовёт опять Друэн де Люиса управлять делами. Но его величество ошибается в этом случае, ибо Друэн де Люис, желавший в прошлом году войны, во что бы то ни стало не хочет её теперь — утверждает, что удобная минута прошла, и прошла безвозвратно. Вы знаете, герцог, он несколько упрям и, я думаю, что никогда не согласится руководить действиями.
— Ваш рассказ очень интересен для меня, — сказал герцог, вставая, — вы понимаете, что, прожив долго за границей, теряешь нити внутренних дел. Надеюсь видеть вас часто — засвидетельствуйте моё почтение Лагерроньеру, я надеюсь повидаться с ним.
И с вежливым поклоном он отпустил Экюдье, проводив его до дверей.
— Положение запутано, — промолвил Граммон с задумчивым видом. — Императрица, император, Мутье, официальный министр, Друэн де Люис в виде министра теневого: всё это требует крайней осторожности. Быть может, — прибавил он, улыбаясь и делая несколько шагов по комнате, — я приехал именно в такое время, что могу угодить каждому и распутать нити удовлетворительным для всех образом.
В передней послышался шум. Дверь быстро растворилась, и вслед за камердинером вошла в салон дама лет двадцати восьми.
Пышные, чёрные как смоль волосы этой дамы прикрывались маленькою, опушённой мехом шляпкой с небольшим пером; тонкие черты свежего лица с пунцовыми, несколько полными губами выражали бы ум, если бы даже не было блестящих глаз такого цвета и разреза, какие встречаются очень редко. Зрачок этих удивительно больших глаз, осенённых тонкими тёмными бровями, имел бархатный чёрный цвет, блестящий и сверкающий, как тёмные драгоценные камни; белок, отличавшийся беспримерной чистотой, отливал синеватым цветом. Но эти глаза, которые на картине казались бы фантазией художника, не были задумчивы и томны; они горели и сверкали мыслью, жизнью и силой воли, были полны огня и движения.
Эта дама, закутанная в красивое манто, украшенное мехом и шнурками, была Мари-Александрин Дюма, дочь известного романиста, которая после кратковременного несчастного супружества с испанцем приняла снова фамилию отца, у которого и жила, ухаживая за ним и с неутомимым старанием исправляя его гениальный беспорядок в домашнем хозяйстве.
— Добрый день, дорогой герцог, — сказала она звучным голосом, — я услышала о вашем приезде и поспешила приветствовать вас как доброго товарища — я, как вы знаете, мужчина для своих друзей, мне не нужны те жалкие приторные фразы, которые обыкновенно говорят женщинам. Итак, без комплиментов и фраз: добро пожаловать в Париж, к своим друзьям.
И, взяв руку герцога, она пожала её с истинной искренностью.
Герцог подвёл её к дивану с позолоченной спинкой и сказал с улыбкой: