1. Вот так описал мой дедушка смерть Ольги. Сначала пережил, а потом описал. Пережил смерть женщины, которую не пережил раньше, когда забрали его Гитю. И потом описал с натуры. Но сначала все, что только смог, сделал, чтобы та не умерла, каждый доскональный жест, малейший, мельчайший: снял, поднял, поправил, умыл, подал, отер, утер, руку, глаза, все то, чего он недодал Гите, он отдал теперь этой Олюшке, до самого того момента, когда уже ей дать он не мог больше ничего – и стал «не нужен». Я люблю эту его прозу, без единого советского штампа, сосредоточенную, стремящуюся к точности и не рассчитанную ни на какого рода внешний эффект. Мне нравится аскеза этой формы, нравится, на этом минималистском фоне, холодный взрыв развязки: «не нужен». О чем это? Об искуплении живыми греха своей живучести. В этом пере-проживании смерти как процесса – долгого умирания, вместо стремительного и таинственного исчезновения (брата Леонида и возлюбленной Гити) – как в этом странном время-пре-провождении, смерти-провождении и жизни-провожании имена и роли смешиваются, смещаются, взаимозаменяются. Что за чехарда, что за чепуха за этими масками и сдвигами? Почему я читаю эти рукописи, пишу об этом сейчас, когда каждый новый день вывешивает новые страшные сводки, когда люди спорят, не «война» ли это? Когда умирают старики, много, много стариков, и кажется, что под нами разверзлась братская яма, что земля с краев ее сыпется и что нам не устоять, что все мы вот-вот остаемся без прошлого, что его с корнем вырывают прямо у нас из-под ног. Что нас всех, как дерево, выкапывают. Кажется, что умирают те, кто еще способен чувствовать и сочувствовать, кормить манной кашей, сосредоточить на любимом столько внимания и понимания, чтобы даже в мертвом теле узреть жизнь, ту, иную жизнь, для которой ни само это тело, ставшее скульптурой, ни оставшиеся в живых больше не нужны.
2. Это смешение имен и путаница поколений иногда хорошо удаются в кино. В «Зеркале» Тарковского (1974), в «Cria Cuervos» Карлоса Сауры (1976). Как они прекрасно могли бы поменяться ролями: Маргарита Терехова и Джеральдина Чаплин (портрет своего отца в женском роде). У Тереховой (жена и мать) и Чаплин (мать и дочь) даже есть что-то одинаковое в остром очерке нервных ноздрей. И в том и в другом фильме отец – тревожное отсутствие, пробел. И в том и в другом смерть рядом и сознание, что она тут, за тонкой перегородкой, внимание и интерес к ней – есть главное условие становления личности, зарождения таланта. В «Cria Cuervos» маленькая колдунья Анна не хотела рождаться; эта серьезность мне понятна. Страх – дело творческое. Мандельштам говорил: «Со страхом мне не страшно». И в этом все дело. А совсем не в Эдипе, хотя, может быть, и в Эдипе. К Эдипу мы еще обратимся, нам без него не обойтись, потому что там тоже про имя.
3. Пока же нам срочно нужно сделать еще одно совершенно постороннее и необязательное, как всё в этой книжке, замечание, а именно о 25‐й главе «Хаджи Мурата», то есть последней главе последней книги Толстого. В ней вдруг появляется, всего на несколько строк, персонаж по фамилии Мишкин. Это один из казаков, сопровождающих Хаджи Мурата в тот страшный день, когда он решился на побег. Были там с ними еще казаки Назаров (из старообрядческой семьи), Ферапонтов, Игнатов, Петраков и вот этот самый Мишкин – не Мишин, а Мишкин, как мой дедушка был не Медведев, а Медведков. Над этим «слабосильным малолетком» Мишкиным насмехаются его товарищи. Все они будут убиты горцами. Сначала Назаров, потом Игнатов, затем Петраков: «Петраков лежал навзничь с взрезанным животом, и его молодое лицо было обращено к небу, и он, как рыба всхлипывая, умирал». Этот глагол Толстой очень часто использует в несовершенном виде: не умер, а умирал. Ибо в смерти его интересует процесс. Спасся изо всех них один только Мишкин; он-то и донес в ставку о том, что случилось, рассказал, как всех убили и как Хаджи Мурат убежал. А потом русские нагнали, окружили беглого и убили его самого. И он у Толстого также долго, медленно умирает, на нескольких страницах, «изнутри», то есть с описанием того, что чувствует смертник, как его тело сначала еще связано с сознанием, а потом уже нет. «Больше он уже ничего не чувствовал, и враги топтали и резали то, что не имело уже ничего общего с ним». И вот, стало быть, этот Мишкин – последний выживший, спасшийся, в отличие от остальных.
Эту же фамилию носила моя школьная подруга, подарившая мне книжку Мопассана на французском языке.
Идиота Достоевского звали Львом Николаевичем Мышкиным. Понятно, Лев родил Мышку. О выборе Достоевским этого имени много написано: о роде Мышкиных (опять же не Мышиных, а Мышкиных), о Карамзине, Мышкина упоминающем, и о колоколе кремлевском, который этот Мышкин якобы отливал.