Следовало бы разделить всех писателей на две категории: ту, что издалека и в туфлях, и ту, что в галошах, или же наоборот.
Так же и Пруст наделил своего персонажа по имени Блок типичными «еврейскими» чертами, словно стараясь от еврейства этаким пируэтом отмежеваться.
5. У Мандельштама с Набоковым есть нечто общее в отношении к Языку и к языкам. За их словами звучат другие слова, другой язык, стремящийся стать Языком. Как души смотрят с высоты на ими брошенное тело, так они смотрят на прозрачный, изношенный, как башмак, язык (один из, но лучше два, так будет пара), сквозь который просвечивает не только то, что на нем уже было написано, сказано, но и все остальные языки. Старая история! «У них только один язык, но он не их».
У Мандельштама часто через русский просвечивает французский. Это становится особенно понятно, когда переводишь его «обратно» на французский. Он ведь учился в Петербурге на романо-германском отделении, потом жил во Франции, учился в Сорбонне и, что важно, переводил с французского на русский средневековую поэзию, «Песнь о Роланде».
«О, нежной Франции вдовий удел!»
Возьмем стихотворение «Бессонница, Гомер…». По-французски Homère уже заключает в себе море (ô, mer), поэтому «И море и Гомер» по-французски почти одно и то же: Et la mer et Homère. А любовь по-французски: «амур», то есть почти «омер». Получается, что и mer и Homère – все движется amour.
6. У Набокова (это все исключительно про имена) в английском романе «Пнин», не зная русского, нельзя понять, что «пнин» – это не только старая русская аристократическая фамилия, но и «пень-пни», то есть то, что осталось от дерева (в том числе и генеалогического), и «пни его (ногой)», то есть почти Башмачкин. Англоязычные читатели романа не поймут без примечания, почему под конец герою является белка. По-английски она ведь называется squirrel, и лишь знающие русский поймут, в чем дело: Пнин в юности был влюблен в Беллу, погибшую в концлагере. И когда ему, русскому, является Белка, он знает, кто ему является на самом деле.
7. Еще пример из Мандельштама:
Почему он молит (весной 1937 года) у Франции жимолости? Спору нет, таковая во Франции произрастает, но и не только во Франции. И лишь переведя обратно на французский эту «жимолость», которая есть по-русски и жалость и милость, мы понимаем, зачем Мандельштаму понадобился этот chèvre-feuille. Ведь это название одного из так называемых ле («Chevrefoil») замечательной средневековой поэтессы Марии Французской (Marie de France, 1160–1210) – первой писавшей стихи по-французски, а не на латыни. То-то и есть, что Франция здесь у Мандельштама – это, на мой взгляд, не название страны (или не только название страны), а еще и имя этой поэтессы. И просит Мандельштам у нее ее поэтического языка, который одновременно и есть земля Франции (страны) – и дальше в стихотворении следует описание этой земли (пейзаж). Таким образом разрешается вопрос о почве: земля становится Землей, только становясь одновременно и языком. А эта алхимия, эта переработка земли в язык, и есть ремесло поэта.
В поэме «Chevrefoil» у Марии Французской побеги жимолости соединяют могилы разлученных любовников. То есть трава эта кладбищенская, а земля удобрена могилами. Но не только могилами, а и любовью. Тут земля становится Землей, и даже сразу Небом. Воистину, как говорил Левинас, – поэзия есть последнее прибежище метафизики.
Дальше в стихотворении появляется образ Чарли Чаплина – как противоположность Марии Французской, ибо он воплощает «американизм», антипод старой Европы, и как иностранец, и как немой (кинематограф). А дальше совершенно удивительный образ собора Парижской Богоматери, в виде женщины с розой на груди, в паутиновой шали. Заканчивается стихотворение так:
Мария Французская была первой светской поэтессой, писавшей о любви (безбожница). Существует такой ее средневековый миниатюрный портрет: она сидит перед пюпитром и пишет, наклонив голову, изогнув длинную шею. Глаза у нее, как бывало в эти времена, действительно козьи (шеврефёй переводится как «козьи листья», каприфолий, а поэмы ее называются lais, почти как «молоко», lait). И пишет она сразу двумя руками, как ножницами орудует. Звуки она записывает и рифмует картавые – это французская речь. И последняя строчка вся картавит: «скаредных роз раздразни»: скар-роз-раз-драз – как будто сказана по-французски.
Набоков, кстати, тоже в Кембридже изучал французскую средневековую литературу.