«Ты же сам хотел, чтоб он умер? — в глубинах Митиного сознания прозвучал насмешливый голос. Женский голос, похожий… и непохожий вовсе на скрипучий голос мары. — А ты сумеешь уйти. Не бойся, мертвецы не заметят. Не почуют. Доберешься до станции. Даже полезное дело сделаешь — сообщишь властям. Может, спасешь кого. Не отца, конечно. И не Ингвара, которому обещался. Не Шабельских. Но кого-то — спасешь. Даже сможешь этим гордиться. И будешь дальше жить как сам хочешь, я тебя больше не трону».
— Ах ты ж… — прошипел Митя и выругался: грязно, гадко, как никогда не позволит себе ни один светский человек, тем более в адрес… дамы. Кем бы это дама ни была. Но Мите сейчас было наплевать. Его трясло. От оглушающей, лишающей разума, чувств, инстинктов, всепобеждающей… ярости. — Я — не боюсь. — процедил он. — И ты у меня больше ничего не заберешь! Хватит, что маму забрала!
«Я?» — изумленно охнул тот самый женский голос.
Но Митя уже не слушал: он рванул оконную створку и прыгнул через подоконник.
Показалось ему или нет: в оставленном им окне мелькнул силуэт тощей девчонки с серой мышиной косицей? Мелькнул и пропал.
Разбираться было некогда. Скелет, на который он обрушился сверху, развалился на части, острые обломки костей впились в колени и ладони, а подпрыгнувший как мяч череп впился в плечо, вырывая клочья из подбитого ватой сюртука. Митя заорал — теперь уже сам не понимая, от ярости или страха, — выдернул из лацкана булавку от шейного платка и с криком:
— Я не хочу этого делать! — вогнал серебряную иглу в пустую глазницу черепа.
И почувствовал, как тонкое острое лезвие… вонзается в его собственный глаз.
[1] Убирайся, черт возьми! (нем.)
Глава 43. Прах к праху
Боль, чудовищная боль… Кровь выплескивается из глазницы, заливая лицо, словно его накрыли алым платком. Пропадает зрение, слух, осязание, остается только боль и ощущение, что серебряное лезвие уходит в глазницу все глубже… Вонзается прямо в мозг, мгновенно расколовшись на десятки… нет, сотни… нет, тысячи тонких и безумно острых игл. И эти иглы рыбками скользят по сосудам и венам, прошивая его разум и тело сверкающей сетью.
— Батьку! Шо це? — дергая скачущего на колодезном срубе Бабайко за рубаху, в ужасе взвыл его старший сын.
— Шо… — тот яростно обернулся, собираясь прибить некстати влезшего наследника, и так и замер со вскинутым кулаком.
Валящие из подвалов мертвецы замерли, как были — в прыжке, на бегу, оскаленные, с выпущенными для удара когтями, — точно враз окаменев. А под распахнутым окном стоял беглый паныч, полицейский сынок. У ног его лежал рассыпавшийся на мелкие кости мертвяк, вокруг медленно и плавно раскручивалось нечто вроде тончайшей темной вуали…
Из глаз паныча тонкими струйками текла чернота.
Запрокинув голову, паныч зашелся в крике… но из его разинутого рта не вырвалось ни звука. Вместо этого из глотки ударила струя черного дыма! С небес ответил торжествующий скрипучий клекот, и крылатый женский силуэт зловещей тенью располосовал ярко-голубое утреннее небо.
Митина кожа высохла, обратившись в темный прах, и осыпалась, топя его в запредельной, разрывающей боли. Он рассыпался, точно сделан был из песка, но чувствовал, как отпадает каждая крупинка его плоти. Перед глазами чернота сменялась ослепительным белым светом. Черный, белый, черный… и боль, боль, боль!
Плоть его стекала с костей, сочилась из глаз, ушей и рта, зависала в воздухе… И вдруг завертелась вокруг сплошным черным коконом, отделяя его от всего: забитого мертвяками подворья, отца, его спутников, деревни за оградой… мира, людей, неважно, живых или мертвых. Тонкий излом серебряной молнии прошил кружащийся вокруг него кокон — точно драгоценная нить невесомую вуаль, а с небес грянул скрипучий хохот. Серебряные молнии принялись стрелять одна за другой, они становились шире, шире, шире, вот уже танцевали вокруг него точно обезумевшие змеи, переплетая непроницаемую тьму с нестерпимым блеском…
Кокон ринулся на заключенного внутри мальчишку, облепил плотно, как кожа… Мите казалось, что его завернули в лист раскаленного металла, и кости плавятся, стекая горячими каплями, будто восковые. Он закричал — и кричал, кричал, кричал, пока раскаленный поток не хлынул ему в глотку, начисто выжигая внутренности… И рухнул во тьму.
Без сил, без мыслей, без ощущений… Без боли. Вокруг была тьма, тьма и покой, и они… она смотрела на него тысячей тысяч глаз: выжидательно, оценивающе и словно бы с некоторым сомнением, но и… надеждой. Хотя какие сомнения и надежда могут быть там, где только покой?
Ощущения начали возвращаться, робкой струйкой просачиваясь обратно в тело… И первое, что почувствовал Митя, было тепло — точно огромная, но мягкая и нежная ладонь подхватила его, и все тот же женский голос проворчал:
— Давай уж, возвращайся, ежели не хочешь, чтоб тебя там съели.
— А хоть бы и съели, — с угрюмой неукротимостью пробормотал Митя и услышал в ответ короткий и почти беззвучный смешок — словно самой тьме стал забавен маленький человечек.
— А хоть бы и так, — неожиданно согласилась тьма. — Все едино.