Читаем Феномен поколений в русской и венгерской литературной практике XX–XXI веков полностью

Ощущение включенности в поколенческое единство, идентификация себя частицей исторически значимого «мы», осознание этической и эстетической общности у многих поэтов этого ряда, действительно, долгое время было сильнее выявленности личного – того, что выделяет пишущего среди его ровесников в литературе. Вот почему написанное разными авторами допустимо в данном контексте рассматривать как единый поэтический текст. Подобная условность едва ли возможна в отношении поэтов первой трети XX века или тех, кого стали называть в том же столетии шестидесятниками, а для представителей «военной» плеяды она была не просто допустимой, а долгое время естественной. Часто цитируется признание Михаила Луконина (1918–1976), вызванное гибелью во время финской кампании 1940 года товарища по жизни и литературе – Николая Отрады (1918–1940): «А если бы в марте / тогда / мы поменялись местами, / он / сейчас / обо мне написал бы / вот это». А вот менее известные строфы Владимира Львова (1926–1961):

Одна девчонка нас любила,одна водчонка нас поила,один окопчик на двоиххранил на всех передовых.Мы прожили одно и то же:неповторимы, непохожи,но мы писали на двоиходин и тот же стих[246].

За военное четырехлетие в действующей армии оказалось 34 млн 476,7 тыс. человек, из них 17 млн 774 тыс. составили то страшное число, что у маршалов и демографов обозначается терминологическим эвфемизмом «невозвратные потери»[247]. Цифры могут, конечно, уточняться, однако горькая реальность останется: из ушедших на фронт не вернулся каждый второй: «Война нас споловинила» (Д. Самойлов, 1920–1990). Но как много среди вернувшихся оказалось талантливых прозаиков и поэтов! Да потому и так много, что вернулось так мало. Ведь откуда возвращались? Из пекла, из ада, из объятий смерти.

Война наделила оставленных жить непосредственных ее участников колоссальным эмоционально-психологическим, историческим и экзистенциальным опытом. Очень вероятно, конечно, что где-то под Новороссийском или Ржевом не разминулся с пулей тот, кем сегодня отечественная словесность гордилась бы не меньше, чем Гумилевым, а то и Лермонтовым. Как забыть, что, предсказав стихами свою трагическую участь, в боях пали смертью храбрых самые яркие, по общему признанию, среди успевших заявить о себе тогдашних молодых: Михаил Кульчицкий (1919–1943), Павел Коган (1918–1942), Николай Майоров (1919–1942)… Но ведь и скольких поэтов огненное четырехлетие породило!

Не будь войны, не было бы этого поколения, не было бы таких поэтов. У них же не было дореволюционной школы, как у Ахматовой и Пастернака, не было революционной романтической прививки, как у Тихонова и Багрицкого, Светлова и Луговского, не было советской «ломки», как у П. Васильева и Б. Корнилова. И врожденную советскость уже искренне выразили энтузиасты социалистической нови А. Твардовский и Я. Смеляков, Б. Ручьев и О. Берггольц.

В 1936 году восемнадцатилетний П. Коган написал «Монолог»:

Мы кончены. Мы отступили.Пересчитаем раны и трофеи.Мы пили водку, пили «ерофеич»,Но настоящего вина не пили…Мы кончены. Мы понимаем сами,Потомки викингов, преемники пиратов:Честнейшие – мы были подлецами,Смелейшие – мы были ренегаты[248].

Здесь экзотический антураж лишь подчеркивает допускаемую с прозаической трезвостью безрадостную духовную перспективу. Сколь ни кощунственно это прозвучит, но война позволила им творчески состояться – подобно тому, как испытание зарубежностью помогло стать большими мастерами таким авторам, как В. Набоков или Г. Иванов, и вообще способствовало литературному самоосуществлению младшего поколения первой русской эмиграции.

Вынесенный из окопов и фронтовых дорог чрезвычайный опыт нуждался в артикуляции. Требовало выражения то жертвенно-победное мировосприятие, в котором – впервые за весь XX век – интересы государства и личности совпали и с державной идеологией обнаружила единение индивидуальная психология:

Когда, нарушив забытье,Орудия заголосили,Никто не крикнул: «За Россию!..»А шли и гиблиЗа нее[249].
Перейти на страницу:

Похожие книги