Тут глобальностью происходящего снимается вопрос об отдельной жизни и смерти. Именно эта логика даст о себе знать во многих сочинениях революционной поры – вспомним: «Не такое нынче время, / Чтобы нянчиться с тобой…» (А. Блок) или «Отряд не заметил потери бойца…» (М. Светлов). У действующих лиц Второй мировой мысль о вероятности гибели постоянна и не редуцирована. Многие из поэтов ее предчувствовали, еще до войны о том написав, как Н. Отрада («На двадцать лет я младше века, / Но он увидит смерть мою…», 1939), П. Коган («Нам лечь, где лечь. / И там не встать, где лечь…», апрель 1941) или Н. Майоров («Я не знаю у какой заставы / Вдруг умолкну в завтрашнем бою…», 1940). Военная реальность эти трагические пророчества предельно актуализировала.
Вот одностишие Василия Субботина (1921–2015): «Окоп копаю. Может быть, могилу». Предельной лаконичностью и эмоциональным аскетизмом высказывания заострена суть сказанного. Уместно будет сослаться и на эпиграф к первой части написанной много позднее «современной пасторали» «Пастух и пастушка» – он у В. Астафьева (1924–2001) дезавуирует пушкинский восторг: «Есть упоение в бою! – какие красивые и устаревшие слова! (Из разговора, услышанного в санпоезде, который вез с фронта раненых)». Нет теперь упоения в бою. Там побывавшие это знают точно. А есть ощущение если не обреченности на смерть, то повенчанности с нею, понимание того, что ты, солдат, всегда у нее под рукой, под косой, на прицеле.
Одно из стихотворений 1943 года Константин Левин начал безыллюзорной гипотезой: «Я буду убит под Одессой…». А первой строфой едва ли не следующего уточнил это безжалостное предположение:
Здесь не впечатляющий эстетический и этический прием, который в ставшем классикой монологе А. Твардовского, созданном в первые месяцы после Победы, обусловит мощное обобщающее воздействие исходного посыла «Я убит подо Ржевом…», – тут ужасающая конкретика частного предчувствия. И леденящая интимность таких признаний вовсе не опровергает ту веру, что продиктовала самое повторявшееся в дни войны заклинание: «Жди меня, и я вернусь…» Столь контрастные версии судьбы воина, представленные стихами и К. Симонова, и К. Левина (1924–1984), равноправно свидетельствуют о психологическом состоянии человека на войне, где смерть стала обыденностью, заставляющей с нею считаться применительно не только к другим, но и к себе. Но в этом несовпадении сказалась и разница точек зрения, обусловленная фронтовым статусом представителей двух соседних поколений – побывавшего на поле боя журналиста одной из центральных газет[256]
и бойца, ценой ампутированной ноги выжившего после тяжелого ранения. «Готовность к смерти – тоже ведь оружье», – с выношенной рассудительностью напишет об этом М. Львов, а написанная за десятилетие до Великой Отечественной строчка Бориса Лапина (1905–1941) с жестокой бесцеремонностью конкретизирует подобную сентенцию: «Солдат, учись свой труп носить…»«Не видев смерть, он не был бы поэтом», – Вл. Львов сформулировал крайне существенный для этого литературного поколения тезис. Война уничтожила таинство ухода человека из жизни, сводя его до уровня очевидного и обиходного факта. Но ведь известно – и поэтам в первую очередь – «Если смерть не содержит тайны, / значит, жизнь не содержит смысла» (Н. Панченко, 1924–2005). Какой же смысл открывала поэзия тех, кто «видели кровь, видели смерть – / просто, как видят сны» (С. Гудзенко)? А смысл этот себя обнаруживает в бесповоротном осознании того, насколько человек уязвим, беззащитен, истребим. Истребим и в прямом смысле – оттого, что в него стреляют, и в переносном – оттого, что и он привыкает стрелять в других.
И здесь подчеркнем то, как поэзия середины века решительно оспорила (и усилия тех, чьи лица и строки обожжены «в этом зареве ветровом», тут крайне значимы) популярный не только в литературе мотив первых революционных десятилетий, когда обстановка затяжной и открытой конфронтации одних людей с другими, поддерживаемая пропагандой, побуждала и сам век определять как железный, и человека характеризовать через сопоставления с металлом и камнем. Достаточно сослаться на такие антропонимы, как Железняк, Каменев, Сталин, или на такие названия, как «Железный поток», «Баллада о гвоздях», «Бронепоезд 14–69», «Броненосец „Потемкин“», «Как закалялась сталь». Примечательно и то, что в репрезентативной антологии русской поэзии XX столетия, составленной Е. Евтушенко, раздел, представляющий авторов, родившихся в послеоктябрьское двенадцатилетие, назван «Дети железного века».
«Из меня пытались сделать гвоздь», – таким полемическим пассажем начинает одно из стихотворений Б. Слуцкий и продолжает: