Напечатавшись впервые одним стихотворением еще до войны (Октябрь. 1941. № 3), Слуцкий следующие свои стихи («Памятник») опубликует через двенадцать с половиной лет (Литературная газета. 1953. 15 авг.). А дебютная его книга «Память» выйдет в 1957 году, когда автор перешагнет пушкинское тридцатисемилетие и будет уже известным многим ценителям поэзии. Известным потому, что подборки его стихов уже ходили в списках (термина «самиздат» тогда еще не было), и потому, что годом ранее в «Литературной газете» (1956. 28 июня) была напечатана вызвавшая громкий и разноречивый резонанс статья И. Эренбурга «О стихах Бориса Слуцкого».
Имя Б. Слуцкого было новым. Но поэт, подобно его другу и сопернику Д. Самойлову, предстал без черновиков своего становления – вполне сложившимся и зрелым мастером. Его стихи, как и выражаемую в них позицию, можно было не принимать (а в спор с автором вступали не только его литературные оппоненты, но и, случалось, товарищи по цеху и поколению – тот же Д. Самойлов, скажем, или Н. Глазков), но их нельзя было не замечать, нельзя было с ними не считаться.
Мир его поэзии исполнен парадоксов.
Самый «прозаичный» из отечественных стихотворцев, он предстает и самым утопичным из них.
«Здешний и тутошний весь», постоянно осознающий себя «в сфере притяжения земной» и «внутри настоящего времени», будь то фронт или же повседневность до войны и после, он неизменно соотносит воспринимаемое с координатами эпохи, придавая локальному факту или состоянию масштаб большой истории, а то и онтологии, когда на эмпирику ложится монументальный отсвет: «Был в преисподней и домой вернулся. / Вы – слушайте! / Рассказываю – я» (т. 2, с. 447).
Убежденный поэт советскости, тот, кто, по выражению Н. Коржавина, «комиссаром был рожден», он постепенно приходит к пониманию: «Я строю на песке, а тот песок / Еще недавно мне скалой казался…» (т. 1, с. 162). И самобезжалостная исповедь сына века об утрате иллюзий этого века становится его, поэта, творческой победой. Не удивительно, что пытливая дотошность стихотворной риторики этого «человека чисто советской выделки» то и дело вступала в конфликтное разноречие с мифологизировавшей реальность риторикой власти и постоянно навлекала на себя идеологическую подозрительность.
Неутомимый летописец, жадный на всевозможные подтверждения того, «какая была пора», и при этом трезво дающий себе отчет в том, что «ломоть истории, доставшийся / на нашу долю, – черств и черен» (т. 3, с. 119), он превращает эти словесные свидетельства в лирику любви и долга – лирику подлинного патриотизма. Всецело захваченный с юности прагматикой общественного пространства, он выверяет этот Вавилон социальных идей и эмоций этикой и эстетикой отечественной словесности, и потому имена Л. Толстого, Пушкина, Достоевского, Чехова, как и целого ряда поэтов-современников Слуцкого, на страницах его книг столь же существенны, что и имена государственных деятелей, историков, сослуживцев, соседей. Последовательно склонный в стихах к бытовому антуражу (недаром одной из его «визитных карточек» стало стихотворение «Баня»: «Вы не были в районной бане / В периферийном городке?..»), он вместе с тем все в жизни воспринимает как поэт, и потому даже страшная весть о гибели одного из ближайших друзей звучит для него – «строчкой из Багрицкого: „…Когана убило“», равно как не может он не заметить, прочитав или сформулировав: «В тот день, когда окончилась война, / вдруг оказалось: эта строчка – ямбы» (тут, кроме всего, еще и перекличка с началом знаменитого стихотворения А. Твардовского). Уместно напомнить, что и самые, вероятно, известные стихи поэта «Лошади в океане» имеют явную «подсказку» В. Маяковского, написавшего «Хорошее отношение к лошадям».
И подобные смысловые контрасты можно длить. Так, неоднократно подчеркивавший: «Маловато думал я о боге, / видно, он не надобился мне» (т. 1, с. 493), – этот атеист позднее не без горечи признается в том, что «Кесарево кесарю воздал. / Богово же богу – недодал» (т. 3, с. 112). Или: «родившийся под знаком Пушкина» «инородец» и «инвалид пятой группы», поэт десятилетиями не «прозревал в себе еврея», поскольку «как из веры переходят в ересь, / отчаянно в Россию перешел», однако ни у кого в отечественной поэзии еврейская тема не раскрывалась так разноаспектно, как у этого «Иова из Харькова» (О. Хлебников). И если культурные и нравственные самоидентификации долго оставались для него первостепеннее национальной: «Стихи, / что с детства я на память знаю, / важней крови, / той, что во мне течет» (т. 3, с. 179), то позже, в стихотворении «Происхождение», начинающемся строкой «У меня еще дед был учителем русского языка», он диалектически снимет это разноречие: «От Толстого происхожу, ото Льва, / через деда» (т. 2, с. 505).