Читаем Феномен поколений в русской и венгерской литературной практике XX–XXI веков полностью

Слуцкий, как правило, не датировал свои создания, не без резона полагая, что их точно датирует запечатленное в них «вещество времени». В его книгах немыслим заданный в стихах Б. Пастернака вопрос: «Какое, милые, у нас / Тысячелетье на дворе?» Он жил и работал неизменно сверяя себя с «Годовой стрелкой» (так названа его книга 1971 года), а когда речь у него ведется о военной поре, там его жизневосприятие еще пристальней, еще хронологически дотошней. «Сорок первый годок у века. / У войны двадцать первый денек», – так начинается его стихотворение «Одиннадцатое июля», а кончается оно характерным для поэта включением календарного мига в исторический контекст:

В двадцать первый день войныо столетии двадцать первом стоит думать солдатам?Должны! (т. 3, с. 221)

Его стихи часто по-балладному сюжетны, нередко выстраиваются как зарисовки, а иногда получают даже такие полемические жанровые уточнения, как «очерк», «воспоминания», «статья», «рассказ». Многократно встречаются у него настраивающие на описательность и названия («Как убивали мою бабку», «Как меня принимали в партию», «Как отдыхает разведчик»), и начальные строки («Но вот вам факт…», «Вот вам село обыкновенное…», «Вот – госпиталь…». Однако запечатленные стихами ситуации, портреты, истории становятся свидетельствами эпохи, позволяющими поэту, с юных лет увлеченному трудами по русскому и европейскому прошлому, сказать о себе: «Я историю излагаю» (т. 2, с. 152). Не случайно, ставя однажды автограф на своей книге «Современные истории» (1969), он, «фактовик, натуралист, эмпирик» (т. 2, с. 445), аттестовал себя как «современный историк» – если и была в такой самохарактеристике доля шутки, то лишь доля.

Д. Данин имел основания написать в своих мемуарах о поэте: «Борис Слуцкий знал историю молекулярно – поименно и податно»[262].

«То лихолетье, / что доныне историей принято звать» (т. 3, с. 84), предстает у него в выразительнейших очертаниях. «Старых офицеров застал еще молодыми, / как застал молодыми старых большевиков…» (т. 2, с. 316) – за оксюморонной игрой этих определений атмосфера конца 1920-х, той поры, которую автор стихотворения «Советская старина» назвал «античностью нашей истории» (т. 2, с. 455).

А вот победный май сорок пятого:Мне двадцать пять, и молод я опять:четыре года зрелости промчались,и я из взрослости вернулся вспять.Я снова молод. Я опять в начале (т. 1, с. 294).

А это – уже состояние второй половины того десятилетия: «Когда мы вернулись с войны, / я понял, что мы не нужны» (т. 1, с. 410). И еще – про то же («Странности»):

Странная была свобода!Взламывали тюрьмы за границейи взрывали. Из обломковстроили отечественные тюрьмы (т. 2, с. 142).

А теперь – время недолгой, но столь важной для советского общества и самого поэта оттепели:

А с каждым сбитым монументом,Валявшимся у площадей,Все больше становилось местаДля нас – живых. Для нас – людей (т. 1, с. 279).

Однако снесенные с постаментов за ночь статуи того, кто без малого три десятилетия воспринимался страною как «Хозяин» и «Бог» (это названия двух из многих страниц «сталиниады» Слуцкого), вовсе не исчезли из сознания тех, кто свыкся с заменой Бога «одним из своих / в хромовых сапогах» (т. 2, с. 144). И тогда же, в оттепельную пору, поэт, прежде веривший, «что Сталин похож на меня, / только лучше, умнее и больше», написал строки, остающиеся злободневными и спустя полстолетия:

Провинция, периферия, тыл,Который как замерз, так не оттаял,Где до сих пор еще не умер Сталин.Нет, умер! Но доселе не остыл (т. 1, с. 286).

А эти вот строки «Продленной истории», кажется, стали тем «зерном», из которого совсем недавно из-под пера В. Сорокина «вырос» «День опричника»:

Снова опричник на сытом конепо мостовой пролетает с метлою.Вижу лицо его подлое, злое,нагло подмигивающее мне.Рядом! Не на чужой стороне —в милой Москве на дебелом конерыжий опричник, а небо в огне:молча горят небеса надо мною (т. 3, с. 410).
Перейти на страницу:

Похожие книги