Новое время и поколение, им рожденное, взывали к иной эмблеме, иному образу, который бы свидетельствовал и о трагедии, и о силе ее преодоления. В описаниях облика и поведения Ахматовой начинают доминировать приемы, подчеркивающие статуар-ность (несгибаемость), скульптурность (царственность), мистериальность (трагичность): «…высокая женщина с гордо откинутой головой, вся ее фигура выражала напряженное страдание»[472]
; «Ахматова сидела прямо, неподвижно, как изваяние, и слушала музыкальный гул своих стихов с выражением спокойным и царственно снисходительным. <…> Эту монументальную, мистериальную и единственную в своем роде сцену – Ахматова наедине с эхом своего голоса – я прочно запомнил»[473]; «…грандиозна, неприступна, далека от всего, что рядом, от людей, от мира, безмолвна, неподвижна. <…> Держалась очень прямо, голову как бы несла, шла медленно и, даже двигаясь, была похожа на скульптуру, массивную, точно вылепленную – мгновениями казалось, высеченную, – классическую и как будто уже виденную как образец скульптуры»[474].В последнее десятилетие своей жизни Ахматова стала одним из немногих представителей поэтического поколения Серебряного века. Став свидетелем революции, страшных лет террора, блокады и эвакуации, войны и Победы, жестокости послевоенного десятилетия, неоднократно пережив «гражданскую смерть», в шестидесятые годы она, окруженная новым поэтическим поколением, заняла место «живого классика», став подлинным воплощением связи времен, подводила черту под описанием собственной судьбы и пережитых ею эпох.
Именно с этих позиций Ахматова связывала десятилетия, отмеченные появлением объединений молодых поэтов. С одной стороны, это поэтические группировки 1910-х годов (в первую очередь акмеистов, во многом унаследовавших традиции «золотого века»), с другой – «волшебный хор» «ахматовских сирот» (круга поэтов, в который входили Ан. Найман, Е. Рейн, И. Бродский и Д. Бобышев). Ан. Найман, говоря о причинах притяжения молодых людей «вроде него» к Ахматовой, обращает внимание на поколенческий аспект: «Она являла собой живой и в тогдашнем представлении безызъянный символ связи времен. <…> [Молодому человеку] нужно, чтобы его позицию одобрил не только „текущий момент“, но и „века“. Так действует механизм преемственности»[475]
.Молодыми поэтами, очевидно, был воспринят историзм, в высшей степени свойственный Ахматовой, на протяжении нескольких последних десятилетий жизни выстраивавшей и осмыслявшей собственную биографию. Показательны воспоминания Бродского о специфике ее взгляда, позволяющего замечать и устанавливать не только связи настоящего с прошлым, но и осмыслять различные пласты исторического прошлого, обновляющегося в связи с наступившим моментом: «Анна Андреевна считала, что имеет место как бы второй Серебряный век»[476]
; «…возникла группа, по многим признакам похожая на пушкинскую „Плеяду“. То есть примерно то же число лиц: есть признанный глава, признанный ленивец, признанный остроумец. Каждый из нас повторял какую-то роль. Рейн был Пушкиным. Дельвигом, я думаю, скорее всего, был Бобышев. Найман, с его едким остроумием, был Вяземским. Я, со своей меланхолией, видимо, играл роль Баратынского»[477]. Размышления Бродского соотносятся с воспоминаниями Э. Герштейн, чьи наблюдения распространяют идею о «втором Серебряном веке» на ситуацию, сложившуюся в европейском искусстве начала XX века: «Анна Андреевна находила у Толи Наймана сходство с Модильяни»[478].В третью эпоху своей жизни, став для нового поколения эмблемой «царственного слова», Ахматова дописывает свою «Книгу Судьбы», сюжет которой потаенно или – напротив – открыто связан с сакральными самообозначениями[479]
. Возможно, только И. Бродский и В. Н. Топоров подошли вплотную (конечно, не только без осуждения, но и с известным восхищением перед смелостью, возможно безрассудной, как это и принято у больших поэтов) к «еретической тайне» Ахматовой. В. Топоров обращает внимание на множественность и разнообразие «царских» сигнатур-инсигний Ахматовой. Исследователь называет ряд образов, поддерживающих создаваемый поэтом и – одновременно – современниками Ахматовой статус ее царственной принадлежности: «Знаменитые царицы древности – Дидона, Федра, Клеопатра – избирались ею своими зеркалами», образы царевичей как суженых лирической героини, но это и темы «венца, символа царской власти и смертных мучений», и трона-плахи[480]. К этому ряду примыкают очень редкие, а потому, может быть, особо значимые прямые сопоставления своей судьбы и предназначения с судьбой и предназначением Царя Божьего, открытого соединения Его страдальческого пути и пути Поэта, вплоть до прямого сопоставления своей судьбы и судьбы Спасителя: