Однако – честь и хвала тем, кто получил свыше и сумел развить в себе дар полета по сложнейшим, воистину эйнштейновым смысловым пространствам Бытия, включая и смысловые пространства истории.
А если обобщить нашу проблему более наукообразно, да к тому же и в терминах, более приближенных к Бергсону, то можно было бы сказать так.
Еврейское философствование последних двух столетий объективно приняло на себя обоснование экзистенциально-креативных моментов в общечеловеческом жизненном процессе (Ревич, 2006). Или – опять-таки в категориях Бергсона – в общечеловеческом «жизненном порыве» (elan vital).
…И, наконец, еще одно обстоятельство, касающееся «еврейского» Бергсона.
Бергсон, считавшийся философским олицетворением Франции первой половины прошлого века, Бергсон, не скрывавший своих симпатий к католичеству[619]
, писал в своем завещании от 8 февраля 1937 г.:«Я хотел бы остаться с теми, кого назавтра ожидают преследования» (цит. по: Weksler-Waszkinel, 1996, р. 71).
Известно также, что стоявший на пороге смерти философ отверг те привилегии, которые были положены ему как «особо заслуженному еврею» согласно антисемитскому петэновскому “Statut des Juifs” от 3 октября 1940 г. (см. там же, с. 72–73)…
И вновь вернемся к теоретической историологии Бергсона и к ее сердцевине – к вопросу о статусе «открытой» человеческой души в сложной и противоречивой динамике Бытия, Вселенной и Времени.
Последующая философия и историография подхватывают эту базовую бергсоновскую идею: случайность, произвол, смешение, беспорядок, хаос – понятия небесполезные, эвристически важные, но не абсолютные: не имея самодовлеющей ценности, они помогают отыскивать важнейшие динамические моменты и смыслы, конституирующие собой судьбы Вселенной и человека[620]
…Но остается открытым вопрос, обращенный ко всему «феномену истории» как таковому. Вопрос, неотступный после Освенцима и ГУЛАГа, да и после Чернобыля и иных антропогенных мipoвых катастроф: что же есть зло в истории? Неужто только лишенная всяческих «субстанций» перверсия несоизмеримой с опытом конкретного человека динамики космоисторических судеб? Неужто лишь одна передержка вселенского блага? Или просто – психологическое, а через него и эко-социальное извращение, личное и групповое, процессов человеческой индивидуации (в терминах Тойнби извращение это именуется self-centeredness)? И как пройти нашей мысли между крайностями панглоссовской эйфории и конспирологических бредов?
И не следует ли в этой связи, как советовал нам некогда французский последователь Бергсона Жак Мадоль (1898–1993), глубже присмотреться кантитетике «естественного» и «мистического» (т. е. сверхъестественного)[621]
и в человеке, и в обществе, и в познании? И к вырастающей из этой антитетики нашей многозначной свободе (Рашковский, 2005)?И так ли уж устарели как восходящее к древнееврейской Премудрости
Но, во всяком случае – при всех наших вопросах и недоумениях – мы обязаны воздать дань уважения Бергсону именно как замечательному историческому мыслителю. Мыслителю, пытавшемуся обосновать важность столь болезненного, но творческого и требующего волевых усилий противоречия между «естественным» и «сверхъестественным» в человеке и важность связанного с этим противоречием самоотверженного, самопреодолевающего труда коммуникации между людьми – труда, которым, собственно, и строится история (см.: Madaule, 1956).
А в заключение – еще одна ремарка, и притом чисто историологического свойства.
Всё, чем славна и прекрасна интеллектуальная история еврейского народа, чем славны и прекрасны античность, историческая Европа, а вместе с нею и наша историческая Россия, – философия, высшие проявления религиозного опыта, наука, искусство, правосознание[623]
, – всё это вышло не из мистики и не из рационализма как таковых, но изИ, как мне кажется, – именно в этом раскладе Бергсон предстает нам как одна из определяющих фигур интеллектуальной истории прошлого столетия. Включая не только философское, но и историографическое ее наследие.