Я не понимал, почему Мариано так себя ведет, и не решался вызвать его на разговор. На тренировках по регби и на физкультуре он старался меня не касаться. Мне было невыносимо думать, что он так и будет меня игнорировать весь год, а потом и всю среднюю школу (с детского сада мы учились вместе и вместе должны были пойти в среднюю школу – ту же, где до нас учились наши родители, входившие теперь в ассоциацию выпускников).
Мариано был моим единственным другом, сколько я себя помнил. Я всем с ним делился, а он всем делился со мной. Я не понимал, почему он от меня отвернулся. И мне было одиноко.
Ужасно одиноко.
Первые недели школы показались мне целой вечностью, тоскливо становилось при мысли, что опять нужно будет сидеть одному и не подходить к Мариано на переменах. Дома спрашивали, почему Мариано больше не бывает у нас, я что-то плел про Марию Эухению.
К началу апреля я немного оправился, нарастил панцирь, делал вид, что мне все равно. Одноклассники спрашивали у нас, что случилось, и мы не сговариваясь ответили – поссорились. Зная, как на Мариано повлияла болезнь Эсекьеля, я оценил, что он отдал должное нашей прежней дружбе и не разболтал истинной причины ее конца.
Со временем я понял, что никакой услуги он мне этим не оказал, что мне не за что его благодарить, что в болезни Эсекьеля нет ничего стыдного. Но в том возрасте и в том щемящем одиночестве я бы не выдержал, если бы Мариано всем рассказал.
Благодаря всему этому я принял правильное решение, самое взрослое решение в своей жизни. Сменить школу.
Я сказал, что хочу перевестись в Буэносайресскую национальную – единственную школу, которая устроила бы моих родителей, кроме старой.
Уговорить отца было непросто, но его отец окончил Национальную с золотой медалью, и это была как бы составляющая нашего семейного престижа. Я несколько недель умолял отца, приводил разные доводы и в конце концов добился своего. Мы стали искать лучшие курсы для подготовки к поступлению.
Отец предупредил, что это дело серьезное, многое поставлено на карту, заниматься придется усердно, мне нужно будет бросить регби (я был совсем не против не встречаться больше с Мариано на тренировках), а он, отец, «ни под каким видом» не потерпит моего провала.
Мы нашли лучшие курсы, самые дорогие (для отца «лучшие» и «дорогие» были синонимами), и я записался.
Курсы были в пяти минутах от квартиры Эсекьеля.
23
Когда Эсекьель умер, я обнаружил, что печаль – это мое. Возможно, я к ней склонен от природы.
Я начал носить черное, читать проклятых поэтов. Каждый день декламировал стихотворение Рембо, в котором говорится: «Наконец есть кто-то, кто гонит вас прочь, когда вас мучают голод и жажда»[3]
.Мои одноклассники тоже часто выглядели печальными. Возможно, подростковый период сам по себе – печальное время. Нам больно от того, что мы оставляем позади детство и превращаемся (хотя на самом деле еще не превращаемся) в мужчин и женщин. В общем, не знаю.
Знаю только, что их печаль приходила и уходила, а моя была будто пришита ко мне. Словно вековой груз на спине.
На тусовках они смеялись, дурачились, а я стоял в углу потерянный, словно не умел веселиться. Не умел хорошо проводить время.
Печаль.
24
В мае я начал ходить на подготовительные курсы. Занятия были по понедельникам, средам и пятницам. Я окончательно ушел с регби, стал ездить один в транспорте, у меня появилось больше времени наедине с собой.
Родители, особенно отец, все время читали мне нотации. С одной стороны, они уже спали и видели, как я триумфально заканчиваю Национальную, хотя я еще даже не поступил, а с другой, их совсем не радовала моя новая свобода – они боялись, что я начну шляться по улицам. Сначала они собирались встречать меня после курсов, но у мамы был очередной ее кружок, на сей раз – роспись по дереву, а у отца это каждый раз отнимало бы два (священных) часа от работы. В конце концов они смирились и разрешили мне добираться самому.
Я хотел как можно дальше уезжать из Сан-Исидро, чтобы никогда не сталкиваться с Мариано, который будет смотреть сквозь меня.
Курсы стали для меня настоящим открытием – первым из множества поджидавших меня открытий. Я был просто счастлив, что оказался в окружении стольких моих ровесников из самых разных районов и социальных слоев. У нас, в общем-то, не хватало времени на разговоры, занятия были трудные, и, хоть я всегда любил учиться и успевал, общаться было некогда. Но я все равно радовался, что кругом одни незнакомцы.
Если вдуматься, это был просто страх перед разочарованием после того, что произошло у меня с Мариано. Я ни с кем не подружился не из-за отсутствия времени, а из-за страха.
Двадцать первого июля, в середине зимы, у Эсекьеля случилось первое серьезное ухудшение.
У него началось воспаление легких, состояние было тяжелое. Он десять дней пролежал в больнице, потом его отпустили, прописав зидовудин.