Зайдя в комнату, девушка прикусила губу, как если бы вдруг почувствовала неладное. Осмотрев каждый угол, она вытянула из-под кровати шкатулку (идиот, не заглянул под кровать) и достала альбом, массивный, в тёмно-зелёном черепаховом переплёте. Быстро пробежав по его страничкам, разглядеть которые у меня не было возможности, она хлопком закрыла его и убрала обратно и только после этого успокоилась и позвонила в колокольчик, покоящийся на тумбочке. На пороге спустя секунд пятнадцать возник, кто бы вы подумали, наш арлекин кисти Бенуа – Пьеро[165]
. София ничего ему не сказала, просто отдала альбом, и он направился в мою сторону. Толкнув дверь в спешке, он не заметил меня и рванул вглубь коридора. В одном ботинке, прихрамывая, я припустил за ним в погоню. Раз-два, раз-два – билось моё сердце от страха и непонимания. Чем дольше мы петляли по коридорам, тем реже на пути попадались канделябры со свечами, это был единственный признак того, что мы не ходим по кругу. Вскоре свечи стали встречаться так редко (сотни метров), что в промежутке между ними коридор погружался в полную тьму, и лишь где-то вдали виднелся слабый огонёк одной-единственной свечи. Ещё через сорок минут, а может, и час или даже два, к темноте прибавилась ещё одна напасть: проход становился у́же, потолок опускался, а стены сходились. Пьеро уже полз на четвереньках, вскоре и мне пришлось прибегнуть к этой мере[166]. Дистанция между нами увеличивалась и теперь составляла не меньше двадцати саженей. Как бы я ни старался, у меня не получалось нагнать старика. Его силуэт мелькал на фоне бледного свечения вдали. Всё дальше и дальше; из-за сужения я периодически зацеплялся за канделябры и сносил локтями вазы и бюсты, уменьшившиеся вместе с коридором; пропорционально уменьшались даже язычки пламени и восковые ниточки. Арлекину же это никоим образом не мешало. В какой-то момент он полностью загородил собой следующий огонёк, и мне пришлось ползти в полной темноте, я успел застрять и отчаяться, когда свет вдруг появился снова.«Наверное, свернул. Вот это прыть», – подумал я и, выдохнув, пополз дальше, хотя едва-едва протискивал плечи, а страх остаться здесь навсегда был настолько велик, что меня трясло (насколько это вообще возможно), как лист берёзы на ветру, которого я, быть может, никогда больше не почувствую.
Сколько бы я ни щупал сужающиеся стены, никаких ответвлений нащупать не удавалось. В то время свеча впереди вела себя очень странно, как если бы и не была свечой вовсе. И правда: вдали виднелся выход. Несмотря на то что продвигаться было практически невозможно и каждый дюйм давался как последний, тело моё само рвалось наружу, сужалось, искажалось, отторгалось и текло до тех пор, пока вдруг не…
– Свобода! Свобода! Свобода! – кричу, и воздух режет лёгкие хуже тупого ножа.
– Пошёл ты, Стужин, пошли вы все, – заявил Паша.
– Тридцать секунд и… и можно ещё!
– Смешно тебе? – спрашивает Егор. – Четыре минуты.
– Ужасно! Просто… – кричу на вдохе, пока Дима трясёт меня за грудки:
– Что ты видел? Ты нашёл её?
Дом, который способен многое рассказать о будущем России.
Я был кандалами, грязью под ногтями, самой этой боровой пастью, беззубо чавкающей объекты моего тайного вожделения.
Пусть слух, в общем и целом, ко мне вернулся, а зрение могло уверенно концентрироваться на близлежащих объектах, не боясь с ходу провалиться в их комплексную плоскость (
Нас – трёхсотых – перевозили в вагонах, которые лишь издали напоминали обычные плацкартные. Главное отличие заключалось в том, что в наших количество полок было увеличено как минимум вдвое за счёт дополнительного верхнего ряда. В половине четвёртого утра случайному наблюдателю в лице, например, невыспавшегося развозчика хлеба могло почудиться, будто перед ним проскочил передвижной морг или склеп (без дверок). Но мы были живы. И между собой называли эти сколоченные на скорую руку из необработанной смолистой древесины лежбища сотами.
При укладке раненого в отведённую соту его голова и ноги (если таковые обнаруживались) так и норовили ушибиться о борта ячейки, поэтому ограниченных в движениях удобства ради складывали на нижних ярусах, те же, кто мог передвигаться самостоятельно, корячась, карабкались на верхние. Оттуда под убаюкивающий стук железнодорожного сердца мы с упоением наблюдали, как за окном мельтешат на рассвете синеватые раздолья нашей Родины. Нас накачивали крепкими лекарствами, что внушали при достижении необходимой концентрации в крови ощущение синхронности коллективного существа, как если бы физические различия между нами стирались; лучше всего это было заметно в предрассветные часы. Объединённые (помимо всего прочего) превратностью судьбы, мы дышали одним спёртым воздухом вперемешку с запахами смолы, урины и медикаментов – нам виделись одни и те же сны.