Шах пытался формировать судьбу своей страны и превратить Иран в главного партнера Запада. Он верил в то, что возьмет на себя бремя собственной обороны, по крайней мере, до той степени, когда он уравновешивал мощь таких своих радикальных соседей, как Ирак, и когда он мог вынудить Москву, если она когда-либо вообще пыталась подчинить Иран, предпринять прямое вторжение такого масштаба, что Соединенные Штаты не смогли бы его проигнорировать. И он пытался заполучить нашу поддержку, не только серьезно относясь к обороне своей страны, – которая, пожалуй, имела важное стратегическое значение, – но также демонстрируя нам свою дружбу в те времена, когда мог вполне держаться в стороне.
Под руководством шаха мост, связующий Азию и Европу, так часто являвшийся стержнем мировой истории, был, вне всякого сомнения, проамериканским и прозападным. Будучи одиноким среди стран этого региона, – Израиль не в счет, – Иран превратил дружбу с Соединенными Штатами в отправную точку своей внешней политики. Она базировалась на трезвой оценке того факта, что угроза Ирану вероятнее всего будет исходить от Советского Союза, с учетом наличия радикальных арабских государств, иносказательно можно говорить о том, что взгляды шаха на реальности мировой политики были параллельны нашим. Влияние Ирана всегда было нам на пользу; его ресурсы подкрепляли наши даже в каких-то отдаленных предприятиях – при оказании помощи Южному Вьетнаму, во время Парижского соглашения 1973 года, поддержке Западной Европы во время ее экономического кризиса в 1970-е годы, оказании содействия умеренным политикам в Африке против советско-кубинских поползновений, поддержании президента Садата в проведении последним своей ближневосточной дипломатии. Во время ближневосточной войны 1973 года, к примеру, Иран был
В связи с этим по нашем прибытии в Тегеран в мае 1972 года все мы почувствовали почти физическое ощущение облегчения. Каким бы дружественным ни был прием в Москве и какой бы успешной ни была американо-советская встреча на высшем уровне, в атмосфере висели те миазмы тоталитаризма, которые неизменно угнетают прибывшего гостя, то тяжелое однообразие, которое предупреждает человеческий дух о будущем, ждущем его, если свободные люди утратят веру в свои свободы и прекратят отстаивать свои ценности и институты. В Тегеране теплая атмосфера благорасположения была весьма осязаемой.
Визит, который по-человечески был весьма и весьма интересным, оказался не без неловких моментов. Никсон был, подобно шаху, в своей замкнутой застенчивости. Шах устроил для президента пышный прием во фраках и белых галстуках. По его завершении Никсон должен был сымпровизировать тост, поскольку свет телевизионных фонарей ослепил его, а тщеславие не позволило ему надевать очки, когда его снимало телевидение. Тост шел вполне нормально, но Никсон не знал, как бы его закончить. Трижды он подбирался к тому, чтобы на этом отлично завершить его, но решил пройтись по еще одному разу. С четвертой попытки он подумал, что напал на удачное заключение: он процитировал наблюдение президента Эйзенхауэра о том, что какими бы ни были разногласия, у всех успешных политических руководителей, как представляется, имеется одно общее, а именно «способность вступать в мезальянс». И затем он предложил тост за шаха и «его очаровательную императрицу, которая с ним…». Царь царей с грустью смотрел куда-то вдаль.
Но хотя Никсон был утомлен из-за напряженности и стресса, пережитых им в Советском Союзе, а в Тегеране было мало времени для более углубленного диалога, беседы между шахом и Никсоном носили все-таки характер бесед ближайших союзников. Катастрофа для Запада, сопровождавшая падение шаха, привела к лихорадочным поискам поводов обвинить Ричарда Никсона в событиях, которые случились за семь лет до них. Визит Никсона в 1972 году ретроспективно был представлен как бы крайним, своего рода козлом отпущения; звучали обвинения в том, что визит вызвал излишнюю самоуверенность у императора, который к тому времени был у власти в течение 30 лет и которого поддерживали американские администрации от обеих партий[110]
,[111].